Григорий Кружков

«Мяу» вместо «м-мууу»

Ибо сам мир, я должен заявить это голосом твердым и властным, есть лишь протяжное мяу, зажаренное и поданное нам вместо благородного м-муу.

В. Хлебников

Ты спрашиваешь, на что похожа Америка? Америка похожа на Эгейское море. На западе ее обитают племена воинственных голливудцев, на востоке лежат торговые города финикийцев и нью-йоркцев. Посередине — огромный Архипелаг университетов и колледжей, и между ними курсируют лодочки хитроумных держателей разных ученых степеней. Остров острову рознь. На этом вы найдете мудрого Просперо, на другом — уткнувшегося в своих баранов Полифема; а в ином месте такой грохот стоит от сталкивающихся лбами непримиримых фракций, что пронеси Господи! и все же лишь тут возможно гуманитарию «ногою твердой стать при море», все остальное — текучесть, хлябь, талласа, игралище симпатичных, но загадочных и непредсказуемых дельфинов.

Чужая страна начинается с раздвоения вашей личности. Даже не раздвоения, а расщепления по многим кристаллическим плоскостям одновременно. Например, на взрослого и ребенка детсадовского возраста, незнайку и почемучку. Опыт доказывает, что быть вполне умным, говоря на чужом языке, невозможно — теряются оттенки; вы можете зажарить курицу, но никогда не заставите ее «благоухать»: для этого нужно врожденное обоняние.

Английский язык — мяу, русский язык — мууу. Разница очень большая. Скажем, американский официант, принося блюдо, говорит: «Инджой е мил» — «наслаждайтесь вашей пищей» или просто «инджой» — наслаждайтесь. Если бы он знал, какую бурю чувств рождает это слово в русской душе! —

Наслаждайтесь, все проходит!
То благой, то злобный к нам,
Своенравно Рок приводит
Нас к утехам и бедам.

Коллега-переводчик скажет мне, что «инджой» означает просто «приятного аппетита», и незачем копья ломать. Да, но поглядите, как по-разному выражают эту мысль разные народы. Французы говорят: «бон апети!» — хорошего аппетита, съешьте побольше, все перепробуйте, американцы: «инджой е мил» — «наслаждайтесь вашей едой», а русские: «кушайте на здоровье». Потому что сама идея удовольствия чужда русской жизни, выживание ей сродственней. Недавно Британский совет провел эксперимент по вывешиванию стихов в поездах московского метро. Рекламный плакат звучал так: «НАСЛАЖДАЙТЕСЬ СТИХАМИ в ПУТИ». Если бы переводчик понимал дело, он написал бы: «ЗАПАСАЙТЕСЬ СТИХАМИ в ПУТИ» (как сухарями), или, в крайнем случае: «ЧИТАЙТЕ НА ЗДОРОВЬЕ». а наслаждаться, извините, мы как-то стесняемся — тем более в метро.

По воспоминаниям Валентина Берестова, Н. Я. Мандельштам, приступая к обучению детей языкам, предупреждала: «Чтобы выучиться говорить по-английски, надо на время потерять всякий стыд. Лайте! Блейте! Шипите! Показывайте язык!»

Стыд этот проходит — почти, — и новая интонация привязывается к тебе (как жестяная банка к кошачьему хвосту). В конце концов и я довольно бойко заговорил на американском английском; но сам знаю: то, что я приобрел, не есть настоящее владение языком, а скорее привычка говорить без особых мук совести на том, что есть. Наблюдая же истинно двуязычных людей, я видел: меняя язык, они мгновенно перевоплощаются — в другую роль, в другую шкуру — это настоящее лицедейство, если только не колдовство.

Случилась банальная вещь: за границей я чуть было не сделался — не скажу патриотом (патриоты и демократы — термины политические), а каким-то «филопатром»; все ихнее я сравнивал с нашим, и наше получалось лучше. Но вот в чем закавыка. Тот рычаг сравнения, на котором я поднимал чашку американского бытия, измерял ее и находил слишком легкой, нуждался в противовесе. Противовесом же была жизнь «у нас», в России, и подразумевалось, что это constanta, величина постоянная, — в то время, как в России все менялось, как в калейдоскопе. (Старый друг, позвонивший мне из Лос-Анджелеса, сказал: «Ностальгия — понятие не пространственное, а временное. Мы тоскуем не по прошлым местам, а по прошлым временам».)

В общем, я стал потихоньку придираться к американцам. Дескать, прагматичные, бескрылые, поклоняются золотому тельцу. Тут, конечно, и мой старорежимный закал сказался. В той среде, где я жил, фактор денег никогда не воспринимался всерьез. Сами эти слова «бедность — богатство» отзывались политэкономией или Диккенсом. Внезапный поворот жизни грубо материальной стороной явился для меня удивительным открытием в Америке. Деньги как мера всех вещей. Даже пространство и время, оказывается, зависят не столько от формул Эйнштейна, сколько от сумм в долларах: расстояние удлиняется, если нет денег на самолет, время резко сокращается, если ты вынужден обменивать огромные его куски на то, чтобы оплатить крышу над головой. «А что ты делаешь для ренты? (то есть как зарабатываешь на оплату квартиры?)» — обычный вопрос знакомящихся друг с другом ньюйоркцев.

У Роберта Фроста есть стихотворение «Копи, копи на черный день!» — очень сильное, но оставшееся непереведенным — может быть, именно из-за непривычной темы. В оригинале это звучит еще короче и обнаженней — всего лишь два слова: «Provide, provide!» Можно ли представить русское классическое стихотворение с подобным заголовком? с трудом, но можно. Пушкин ближе всего подошел к этому в своем разговоре с книгопродавцем. И в «Скупом рыцаре». Вот если бы он отбросил маску Барона и сказал уже от себя самого: «Копи, копи на черный день…»

Роберта Фроста я полюбил давно, еще по сергеевским переводам, потом уже стал читать его по-английски и переводить. а в последнее время увлекся его современником и соотечественником Уоллесом Стивенсом. Утонченный поэт, наследник английских романтиков и французских декадентов, он всю жизнь проработал в страховом бизнесе и не имел под старость финансовых проблем. Его modus vivendi так поразил меня, что я написал стихотворение:

уоллес стивенс,
или о назначении поэта
на должность вице-президента
страховой компании

Стихи не дают гарантии. Чаттертон,
спотыкаясь, возвращается к себе на чердак,
оставляет записку и глотает гадость. Эдгар
кое-как выколачивает четвертак за строку.
Он уже отразил про Ворону и Сыр,
на очереди Журавль, и Синица в уме.
Пушкин записывает в столбик на черновике
долги, как зашифрованные стихи.
с каждым месяцем эта поэма растет.
Один едет торговать в Африку, другой
покупает по случаю в Ростове пальто.
Вот такая компания. Назовите ее
компанией страхования жизни — почему бы и нет?
Судья спрашивает: Кто вас назначил?
Поэт скромно, но твердо отвечает: Совет директоров.
Компания славная: Гете, принцесса Бадральбадур
и господин Стивенс. Гарантии на случай пожара, войны
и светопреломления. Ничего страшного нет.
Ибо в каждой крупице инея уже навсегда
мыслит глазной хрусталик. Снежная пыль
медленно осыпается с вершины сосны.
Пальма на краю света ждет ответа,
как соловей лета.

А что нынешняя поэзия в Америке? Присматривался я долго и, как вы понимаете, пристрастно. Так вот — мне кажется, что тут просто забыли секрет, забыли звук настоящих стихов. Конечно, осталось несколько поэтов, у которых в ухе «еще звенит» — Ричард Уилбер, Энтони Хект, Марк Стрэнд, еще кое-кто… но в целом произошла чудовищная подмена понятий — вроде как у нас при соцреализме; и позвольте вам доложить, что капиталистическая политкорректность вполне стоит марксистской партийности. На кафедрах «творческого письма» (то есть в американских литинститутах) висят объявления о поэтических конкурсах: чаще всего, нужен стишок на заданную тему — что-нибудь полезное и в пределах понимания колхозника. Престиж поэзии упал практически до нуля. Некоторые аспиранты-гуманитарии открыто признаются, что просто не понимают поэзии (не русской, а вообще), а ведь им скоро будет нужно за место преподавательское бороться: значит — можно, на профпригодности не отражается. Можете себе представить, чему эти будущие профессора литературы научат — и уже учат — своих студентов.

Все это не вчера началось. Еще в 1579 году английский пуританский писатель Стивен Госсон опубликовал трактат «Школа разврата», направленный против поэтов «и других паразитов общества». В ответ сэр Филип Сидни написал свою «Защиту поэзии», в которой он указал, что если Творец создал человека по своему образу и подобию и возвысил над другими творениями, то поэт — человек, острее других ощущающий силу божественного дыхания и способный создавать вторую природу — творения, равные или даже превосходящие природные: «Природа — лишь бронза, которую поэты превращают в золото». Но кто же сейчас этому поверит? В Америке я считанное число раз встречал людей, всерьез понимающих стихи: большинство из них было маргиналами. а в академических кругах происходят странные вещи. В стихах (и в литературе вообще) ищут отражения социальных процессов — или физиологических процессов — или каких угодно процессов — только не поэзии, не искусства. Это зараза не специфически американская; но в прагматической, протестантской по духу Америке семя упало на подходящую почву.

В 1819 году, при получении дурных известий от брата, иммигрировавшего в Америку, Джон Китс, сам к тому времени больной и отчаявшийся, писал:

Забыть ли ненавистную страну,
Держащую моих друзей в плену?
Тот берег злой, куда их занесла
Судьба, — но от лишений не спасла;
Тот край уродливый, где в струях рек —
Мутно-бурливых, илистых — вовек
Не жили водяные божества;
Где ветры холод ледяной несут
С Больших Озер — и как плетьми секут
Людей; где пастбищ грубая трава
Не впрок худым, измученным быкам;
Где аромата не дано цветам,
А птицам нежных трелей; где густой
И дикий лес кромешной темнотой
Дриаду напугал бы; где сама
Природа, кажется, сошла с ума.

Здесь почти все — поэтическое преувеличение. И край не злой, и быки не столь худые да измученные, и цветы пахнут, и птицы поют. Но в одном Китс прав: водяные божества в американских реках не водятся. Дриад, нереид или, на худой конец, русалок не замечено. Это — Страна Будущего, а не прошлого.

И дело не только в передовых технологиях. В Америке (хотя и не только в ней) идет гигантский эксперимент по смешиванию разных этносов в один новый. При этом происходит обогащение — но и ужасающее упрощение: язык культуры превращается в Язык Установления Контакта (ЯЗУК). Механизм этого превращения везде один и тот же. «Моя твоя подарок скоро давай». Нельзя отрицать, что при этом обретается новая, интересная экспрессия; но увы! — объяснить человеку, говорящему на таком язуке, что значит «Редеет облаков летучая гряда», уже невозможно.

Все слишком сложное на язуке отпадает само собой. Парадоксально, но при этом возрастает бюрократизация общества, власть бумажки. Бумажка в Америке считается инструментом демократии, уравнивающим возможности людей разного происхождения и образования. За последние 15 лет циркулирующие в США бумажные потоки возросли в 15 раз. Одно это девальвирует цену всякого печатного листа. В придачу — реклама. Если вы каждый день получаете по почте 5–7 писем, из которых половину швыряете в мусорную корзину, не распечатывая, что происходит с самой священной идеей письма — в обоих смыслах этого слова?

Многие считают, что великих поэтов больше нет — и не будет — и в принципе быть не может. Не спорю — просто напоминаю, что Честертон говорил почти то же самое в начале XX века, когда уже возрастала новая плеяда европейских гениев; и если честно: разве мы и наши времена, 60–80-е годы, заслужили такого поэта, как Бродский? Не по логике ведь вышло, а единственно попущением Божьим.

Для меня знакомство с Бродским, считанные встречи с ним — главные американские воспоминания. Америка-без-Бродского — другая страна, не та, в которую я приехал в первый раз («мяу» вместо «му»). И дело не только в стихах. Бродский был напоминанием об истинной цене жизни — в большей степени, чем гигантский экуменический собор Св. Иоанна в Нью-Йорке, где состоялся его посмертный вечер. Он не давал играть на понижение; так груз золота в подвале национального банка хранит страну от инфляции.

Очень я зауважал Марка Стрэнда, который сказал на выступлении в Колумбийском университете (вызвав улыбки в зале): «Мы с Иосифом часто перезванивались, читали друг другу стихи, советовались. Насколько он был поэт лучше меня, вы можете понять по одной детали: я всегда использовал все его советы, он же мои — ни разу».