Григорий Кружков

Про кота строфы

— Где ты была сегодня, киска?
— У королевы у английской.
— Что ты видала при дворе?
— Видала мышку на ковре.

Лучше сразу признаться. Ведь вы, может быть, ждете от этих страниц панорамного охвата американской жизни, широких обобщений… Не ждете? Вот и правильно. Взгляд у меня не панорамный, а, скорее, узконаправленный, как у того кота: дайте ему уткнуться в какую-нибудь книжку на уличном развале, и она моментально заслонит любой небоскреб. Не мне вам объяснять. На книги мы реагируем одинаково — так сказать, мышинально. Что в Москве, что в Нью-Йорке (или, как я говорю, в Нью-Норке). Кстати, параллель между книжками и мышками отмечена давно. Есть старинное ирландское стихотворение про монаха и его кота:

Вместе с Пангуром моим
Вместе в келье мы сидим.
Не докучно нам вдвоем,
Всякий — в ремесле своем.

Я прилежен к чтению,
Книжному учению.
Пангур иначе учен,
Он мышами увлечен.
……………………….
Всяк из нас в одном горазд,
Зорок он — и я глазаст:
Мудрено и мышь поймать,
Мудрено и мысль понять.

Видит он, сощуря глаз,
Под стеной мышиный лаз.
Взгляд мой видит в глубь строки:
Бездны знаний глубоки.

И так далее. Стихи эти найдены в австрийском монастыре на полях латинской рукописи IX века: значит, тоже сидел ученый монах вдали от родины и на кота любовался. а у меня здесь даже и кота нет. Конечно, если не считать того, пушкинского, который ходит в голове по кругу:

Идет направо — песнь заводит.
Налево — сказку говорит…

Иногда спрашивают, что у тебя самое любимое в Нью-Йорке? Без долгих раздумий отвечу: музей Метрополитен. Видел я музеи в Париже, в Лондоне и в других городах. Но Мет — особый. Он какой-то уютный, даже домашний по своей атмосфере (несмотря на солидные размеры) и притом все время удивляет новизной, бурностью кипящей в нем музейной жизни. Вот и сейчас, только вернувшись из Москвы, стараюсь как можно скорее выбраться в Метрополитен взглянуть на новые экспозиции. Сперва — на выставку Нефертити: сюда привезли скульптуры и рельефы из Каира, Лувра и других больших музеев. Здесь не только сама Нефертити, но и другие дамы царской семьи — ее дочери, ее свекровь царица Тийе (Таиах). Кто был в Крыму, в Доме-музее Волошина, помнит голову Таиах с загадочной «египетской» улыбкой: она напоминала поэту его первую жену, Маргариту Сабашникову.

А вот эта дама — младшая жена Эхнатона, чье имя начали сбивать со всех изображений еще до конца его царствования (может быть, она насолила фараону побольше, чем Маргарита — Волошину?). И все-таки имя сохранилось: Кийа. Нежное прекрасное лицо на цветном рельефе — и не хочется выстраивать пошлых треугольников, но контраст двух лиц, двух типов красоты так драматичен, что сам по себе образует и подвешивает в воздухе зыбкое облако сюжета.

После этой выставки я пошел «досматривать» искусство Амарны в правое крыло музея, где размещается постоянная египетская экспозиция. Зал мумий, как всегда, был полон любопытной детворы. Длиннейший папирусный свиток «Книги мертвых», развернутый вдоль галереи, неслышно бормотал мне вслед свои мудреные заклинания. Царица Хатшепсут, самая знаменитая женщина-фараон Древнего Египта, размещалась в особом зале, составляя приятную компанию сама себе: ее статуи с подвязанной мужской бородой и в различной формы киверах выстроились вдоль стен, как бы дожидаясь начала мазурки, в то время как другие, в безбородом виде, сидели тут и там, скромно обтянув колени узкой каменной юбкой.

Далее шел — то есть опять-таки сидел — мой любимый (за умные глаза) генерал Хоремхаб в позе ученого с книгой на коленях: знать грамоту в Древнем Египте было престижно. «Они не ставили себе пирамид из камня и памятников из меди» («Похвала писцам»).

В конце галереи поворот налево — и как прорыв в новое измерение — гигантский зал величиной с дворец спорта, двое черных базальтовых фараонов на краю настоящего озера с камышами и крокодилами (ненастоящими), а на том берегу, на острове — всамделишный египетский храм, украшенный рельефами и колоннами-лотосами. Доска на стене удостоверяет: ДЕНДУРСКИЙ ХРАМ — подарок США от Египта за помощь в спасении принильских памятников от затопления при постройке Асуанской плотины.

В Метрополитене одновременно проводится с дюжину разных временных экспозиций. Иду на только что открытую выставку венецианца Джамбатисто Тьеполо (в честь трехсотлетия его рождения). И опять вспоминается Волошин — стихи, прочитанные в юности в Коктебеле, когда еще ни одного волошинского сборника не было издано и вдова поэта Мария Степановна разрешала всем желающим читать и списывать стихи с рукописной книги:

В янтарном забытьи полуденных минут
С тобою схожие проходят мимо жены,
В душе взволнованной торжественно поют
Фанфары Тьеполо и флейты Джиорджоне.

Вот они, эти фанфары, — на монументальных иллюстрациях Тьеполо к истории Ринальдо и Армиды («Освобожденный Иерусалим» Тассо) — и на этом огромном аллегорическом плафоне, где в центре — суровая Доблесть, треплющая загривок льва, умильная Добродетель с лучащимся солнцем на груди, а над ними надо всеми — трубящая в золотую фанфару крылатая Слава, нагая, обольстительная, прекраснее самой Афродиты, с отблесками солнца на нежном бедре, на плече, на полушариях розовеющих юных грудей.

Значит, вот она какая — Слава! Вот почему ее так домогались солдаты и художники, поэты и вельможи! Возьмите отдельно красотку — хороша, но ничего особенного. Возьмите отдельно фанфару — веселит ухо, и только. Теперь сложите женщину и фанфару — чувствуете, какой трепет пробегает по жилам?

Уходя с выставки через ренессансные залы второго этажа и поспешно проходя (чтобы не влипнуть) мимо Эль Греко, Кранаха и Бронцино, остановился я все-таки у картины Роберта Пика Старшего, изображающей Генри Фредерика, Принца Уэльского, и сэра Джона Харрингтона на охоте, на фоне стоящего коня и поверженного оленя (1603). Парадный портрет мальчиков (одному девять, другому одиннадцать) исполнен мастерски. Только вот в подписи, сочиненной музейным искусствоведом, явная ошибка. Написано: сэр Харрингтон держит оленя за рога, а принц Генри вкладывает в ножны меч. Как бы не так — вкладывает! Он достает меч. На картине изображен апофеоз королевской охоты: принц отрубает голову убитому оленю. Оттого-то Харрингтон и держит оленя за рога: чтобы принцу было удобно рубить, а не потому, что ему захотелось за них подержаться. Охота при Елизавете и Иакове была придворным ритуалом, регламентированным до малейшей детали: от момента, когда охотники находили экскременты оленя — и таковые на серебряном подносе, украшенном травой и листьями, подносили королю, чтобы он по их величине и форме (sic!) определил, матерый ли олень и достоин ли его монаршего внимания, — и до последнего момента, когда король (или королева) подъезжал к поверженному оленю, спешивался и лично (это была его прерогатива) казнил его отсечением головы, пока слуга держал под уздцы королевского коня.

Все это прекрасно изложено в стихах и в прозе у Джорджа Тербервиля в книге «Благородное искусство оленьей охоты» и столь же наглядно изображено на портрете Пика. Смысл картины в том, что Генри, вне зависимости от его юных лет, полноценный принц и наследник трона, готовый достойно справиться со своими мужскими и монаршими функциями истребления королевской дичи и королевских врагов.

Рубить или не рубить — вот в чем вопрос. В 1603 году, когда Роберт Пик написал эту картину, скончалась королева Елизавета (и вместе с нею — блестящий елизаветинский период английской литературы). На трон взошел Иаков I, шотландский племянник, новая метла, которая, как известно, чисто метет. Одним из первых, кого она замела, был сэр Уолтер Рэли, солдат, мореплаватель, философ, поэт и историк, в 1580-х годах — капитан дворцовой гвардии и фаворит королевы. У Рэли нашлось достаточно врагов, в том числе и в Тайном совете, чтобы бросить его в Тауэр, обвинить в государственной измене (а то в чем же!) и приговорить к смерти. Под знаком этого приговора, неотмененного, но как бы отложенного на неопределенный срок, он и прожил в Тауэре более десяти лет. Взглянем снова на картину Роберта Пика. Олень — это Уолтер Рэли, удерживаемый за рога Тайным советом во главе с его председателем Фрэнсисом Бэконом, принц с поднятым мечом — королевское «правосудие». Каждый день, просыпаясь, Рэли видел над собой обнаженное железо и гадал, будут сегодня голову рубить или пока вложат меч в ножны. Такая вот двусмысленная картинка.

Всякому посетителю Тауэра первым делом показывают башню Рэли справа от входа в крепость. Здесь он занимался, писал свою фундаментальную «Историю мира», преподавал принцу Генри науки. Да, да — именно этому мальчику с мечом, принцу Уэльскому. Государственному преступнику было доверено учить наследника трона — ситуация пикантная! — но, видимо, не так много было в Англии голов такого класса, как у Рэли. Более того, когда в 1612 году за принцессу Елизавету посватался какой-то не то испанский, не то итальянский принц, именно к Рэли обратился король за советом, выгоден ли Англии этот брак. И тюремный сиделец, десять лет, как говорится, света Божьего не видевший, сочинил для короля Иакова целый трактат, в котором исчислял всех родовитых женихов в Европе и все родственные связи между царствующими домами, и после исчерпывающего геополитического анализа приходил к выводу, что брак с этим принцем невыгоден, а лучше всего было бы выдать девушку за немецкого князя Фридриха, пфальцграфа Палатинского. Самое смешное, что арестанта послушались: послали послов, сговорились и выдали принцессу за Фридриха! Свадьбу праздновали пышно, эпиталаму для новобрачных сочинял сам преподобный доктор Джон Донн, поэт и проповедник. Под шумок, видимо, отравили принца Генри — ну с чего бы восемнадцатилетний абсолютно здоровый парень вдруг умер на свадьбе собственной сестры? Вся английская история могла пойти по-другому, если бы умница Генри, ученик Уолтера Рэли, наследовал трон. Но Генри умер, и трон в конце концов занял слабовольный Карл, разваливший королевство и кончивший свои дни на эшафоте.

Принц Генри умер, и за жизнь Уолтера Рэли никто бы теперь не дал ломаного гроша. Он сделал последнее отчаянное усилие вырваться из смертельных пут — соблазнил-таки короля золотом Эльдорадо, добился экспедиции и отплыл в Гвиану добывать для короны сокровища. Но из этого предприятия ничего не вышло, и по возвращении в Англию в 1616 году Рэли отрубили голову: даже и судить не стали, а просто припомнили, что казни, к которой его когда-то приговорили, никто, собственно говоря, не отменял.

Итак, сабелька эта, что мы видим на картине, все-таки упала. Провисев, правда, тринадцать лет. И рикошетом зацепив еще одну — коронованную — главу.

Может быть, одной из причин, по которой король Иаков не залюбил Рэли, было то, что король был шотландец, то есть заведомый враг лондонских беспутств и вольнодумства. Он явился в Лондон искоренить дух ереси и разврата. Скажем, Иаков самолично написал (и издал) книгу против табакокурения, а Уолтер Рэли не только был заядлый курильщик, но, как говорят, и завел эту моду в Англии. Не он ли, кстати, написал и анонимные строфы:

о душеспасительной пользе
табачного курения

Сия Индийская Трава
Цвела, пока была жива;
Вчера ты жил, а завтра сгнил:
Кури табак и думай.

Взирай на дым, идущий ввысь,
И тщетности земной дивись:
Мир с красотой — лишь дым пустой:
Кури табак и думай.

Когда же трубка изнутри
Черна содеется, смотри:
Так в душах всех копится грех.
Кури табак и думай.

Когда же злак сгорит дотла,
Останется одна зола.
Что наша плоть? Золы щепоть.
Кури табак и думай.

Уолтеру Рэли приписывают распространение в Англии не только табака, но и картофеля. Что вы хотите — легендарная фигура. Каких только о нем вещей не рассказывают — и романтичных, и неприличных. Поведение Рэли на эшафоте поразило своим мужеством даже видавших виды лондонцев. Он вел себя так, как будто это было уже сотое представление. Даже на дурацкое замечание палача, что его голова на плахе обращена «неправильно», Рэли хладнокровно ответил: «Голова — неважно; главное, чтобы душа была правильно обращена».

Что жизнь? Мистерия людских страстей;
Любой из нас — природный лицедей.
У матери в утробе мы украдкой
Рядимся в плоть для этой пьесы краткой.
А небеса придирчиво следят:
Где ложный жест, где слово невпопад,
Пока могила ждет развязки в драме,
Чтоб опустить свой занавес над нами.
Все в нас актерство — до последних поз;
И только умираем мы всерьез.

Шеймас Хини, с которым я познакомился в Москве в 1987 году, подарил мне свою книгу, надписав на ней строки из Рэли — концовку его знаменитого «Наказа душе»: «Stab at thee he that will, no stab thy soul can kill». То есть: «Пусть каждый точит нож, но душу — не убьешь!» (перевод В. Рогова). Почему он выбрал именно это? — ведь мы с ним за вечер «проехались» по всей английской поэзии, от Адама до наших дней. После официальной программы Шеймас прямо-таки отводил душу за бесконечным трепом о стихах — и даже с энтузиазмом подпевал жене Мэри, которая записала мне на магнитофон множество ирландских баллад, нужных для составлявшейся в то время антологии ирландской поэзии.

И все-таки почему Рэли? — ведь для ирландцев он был солдатом Елизаветы, жестоким карателем, участником предательской бойни в Смервике. В стихах самого Хини он — олицетворение «странной любви» Англии к Ирландии:

Грубый и бесстыжий Рэли
Прижимает деву к древу;
Англия — Ирландию.От упорства Девонширца
Задыхается девица:
«Сэр, не надо! Сэр, не надо!»

Он — громада Океана.
Задирающего юбки
Волн в оборках трав морских.

Любовь Океана к Ирландии

(Чтобы понять эти строфы, нужно знать, во-первых, довольно вольный старинный анекдот из сборника Джона Обри про Рэли и королевскую фрейлину; во-вторых, поэму «Океан к Цинтии», в которой Уолтер Рэли отождествляет себя с океаном, основываясь на созвучии своего имени со словом «вода» — «уотер», а королеву с Луной, которая движет его приливами и отливами.)

Я не раз слышал и на этой, и на той стороне океана, как Шеймаса Хини критикуют за книжность, за то, что его стихи предполагают в читателе не одно только умение читать по-печатному (как большинство современных английских и американских стихов). В общем, за ту самую «тоску по мировой культуре», которая на Западе кажется ныне чем-то странным и почти неприличным.

За это же самое доставалось и Бродскому. Боюсь, что у читателей в России могло сложиться идеалистическое представление о его отношениях с западным академическим истеблишментом. Не совсем так. И здесь многие подозрительно косились на этого, по словам Дэвида Бетеа, «нью-йоркского умника и критикана, чьи взгляды легко было бы отбросить, как реакционные, если бы не его страдальческое прошлое и статус почетного иностранца». Вот что, например, писал известный оксфордский профессор в «Гарриман ревью» за полгода до смерти Бродского:

Щеголяние космополитическими культурными деталями, особенно древнегреческой и латинской классикой, известной только по переводам, типично для русских, но является абсолютно неприемлемой дурной манерой для западноевропейца. Так же, как неприемлемы богемство не по возрасту и патриархальные замашки: погрязание в мужской половой распущенности при одновременном отрицании права женщин на то же самое.

В стиле «Огонька» брежневских времен профессор делает упор на «моральном облике» диссидента и его честолюбивых амбициях. Он впадает в форменную ярость от известной идеи Бродского, что поэзия является целью человечества как биологического вида. с большой силой выражений (и явным пробелом по части юмора) профессор пишет: «Он [Бродский] позволяет себе возмутительное и оскорбительное заявление, что люди, занимающиеся поэзией, являются с точки зрения биологии наиболее совершенными образцами человеческой породы». Он упрекает Д. Бетеа, автора монографии о Бродском, за то, что тот не стремится исследовать как подоплеку славы Бродского его «буйное честолюбие, амбиции и оппортунизм — то, на что большинство людей указало бы как на необходимую предпосылку его статуса», а взамен настаивает на интерпретации, которую профессору «чрезвычайно трудно принять за чистую монету», — о христианском самопожертвовании, лежащем в центре поэтического мировоззрения Бродского, об унаследованном им представлении, что дело поэта состоит «не из одного лишь труда, но и из риска». «Кто уполномочил Бродского? — грозно спрашивает критик. — Откуда он взял эту самоуверенность, с которой он произносит свои дерзкие высказывания, свои наглые утверждения о западной цивилизации и о других предметах, которые на Западе уже заболтали вконец?»

«Кто зачислил вас к поэтам?» — спрашивала ленинградская судья. «Никто. А кто причислил меня к роду человеческому?» — отвечал Бродский.

Процесс 1963 года как бы повторился в Зазеркалье. «Его воспитала советская школа, откуда он взял эти свои несоветские идеи?» — было лейтмотивом тех разборок. «Его пригрел западный академический мир, сделал профессором и лауреатом, как он смеет высовываться, возражать против принятых мнений?» — все чаще звучало за спиной поэта под конец его жизни.

Читатель вправе спросить, что же преступил Бродский, чего ради так на него ополчились? Одна причина очень даже понятна, критик сам на нее указывает: в наши времена поэты и их слава зависят от профессоров, от включения или невключения в курс лекций. Бродский же подчеркивает, что поэтом называется человек, находящийся в зависимости от языка. И только! Разумеется, это обидно. Ведь когда долго чем-то ведаешь, порой возникает впечатление, что ты этим заведуешь. И тут оксфордская кафедра ничем не отличается от отдела культуры какого-нибудь ЦК. Независимость — это бунт, который следует подавить.

Но есть и другая, важнейшая причина. Это эстетические взгляды Бродского, вставшие поперек горла определенной партии — уж и не знаю, как ее назвать, назову ее партией Тундры, что ли. Дело в том, что ее представителям претит все вертикальное, все, что нарушает ее любимый плоский пейзаж, будь то гора, дерево или башня. Особенно если эта гора — Парнас, это дерево растет у лукоморья, эта башня — башня поэта. Оно автоматически вызывает у них крик: «Долой!» Но Бродский сделал свой выбор очень давно. Еще в 1965 году он писал: «Я заражен нормальным классицизмом». И далее:

Но я не думал, говоря о разном,
Что, зараженный классицизмом трезвым,
Я сам гулял по острию ножа.

Поэт словно предвидел будущие обвинения в иерархичности и реакционности. Но партия Тундры напрасно горячится. Демократия в личном плане означает только, что нельзя спесивиться и свои права ставить выше чужих, но она не означает, что все стихи одинаково хороши. В этом смысле искусство всегда останется антидемократичным.

«Капиталистический коммунизм, — писал Хуан Рамон Хименес в своем нью-йоркском дневнике еще полвека назад. — и горе тому, кто здесь не стал, не может стать „коммунистом“».

Мне вспомнилось меткое наблюдение Хименеса в связи с тем, что Октавио Пас в своей недавней статье о поэзии назвал «новым политическим и интеллектуальным обскурантизмом». Он считает, что во главе этого движения идут профессора социологии и политологии, большинство которых не знают классического наследия или презирают его. Они слепо верят в идеологичность, в научную предсказуемость истории. Но что они такое предсказали? с той же «перестройкой» вся советология дружно села в галошу.

Подобный подход распространился и в литературоведении. «Литературное исследование, — пишет Октавио Пас, — стало криминальным расследованием в духе не столько Шерлока Холмса, сколько Торквемады и государственного обвинителя Вышинского. „Буря“ Шекспира для таких критиков — пустой фейерверк слов, прикрывающий суть дела: рождение современного империализма. Просперо — европейский колонизатор, Калибан — угнетенный раб. Вся пьеса — сплетение лжи; критик разоблачает автора, приспешника тирании и гнета. Никто не избегнет смехотворных приговоров этих судей в мантиях и оксфордских шапочках».

Хотя, с другой стороны, может быть, критики и правы. Может, и впрямь Просперо — колонизатор и вся эта «Буря» в стакане воды — лишь пропаганда европейской экспансии на острова, где живут грубые туземцы? Хорош получается Шекспир! Да и Шекспир ли, кстати говоря? Шекспир, может быть, и расписываться-то без ошибок не умел. а если не Шекспир, то кто? Трудно сказать, чтобы никого не обидеть. Илья Гилилов, например, считает, что граф Рэтленд. а здесь, в Америке, большинство антистрадфордианцев грешат на Эдварда Де Вира, графа Оксфордского.Будто бы у них с королевой Елизаветой был роман, чьим тайным плодом явился граф Саутгемптон — предполагаемый адресат «шекспировских» сонетов. Таким образом, не любовь и не дружба, а запрятанное отцовское чувство продиктовало знаменитые стихи к прекрасному юноше. Вот почему автор в четырнадцати начальных сонетах-советах так настойчиво уговаривает его жениться и произвести потомство. Ясное дело, внучат захотелось понянчить Оксфорду!

Итак, не только «Буря» — не «Буря», но и Шекспир — не Шекспир; так что, прежде чем привлекать автора к ответу за колониализм, надо еще найти who-done-it — кто это сделал. Вот, например, Дэвид Хаулит подумал и открыл, кто автор «Беовульфа». Напомню: «Беовульф» — первая англосаксонская эпическая поэма, такая же основополагающая для англичан, как «Слово о полку Игореве» для русских, только на несколько веков постарше. Внимательный Хаулит вчитался и обнаружил имя Ательстан («Аethelstan») в коварно перевернутом виде между строками 887-й и 888-й поэмы: «he under harne stan /aethe/ inges bearne, ana geneode frecne daede». Можно перевести, что «он под серой скалой один свершил дерзкое дело», а можно и так, что «Стан Атель, сын Инга, один свершил дерзкое дело». Получается, что поэму сочинил Ательстан, ученый монах, служивший капелланом при дворе короля Альфреда Великого (IX век).

Очень интересно. Жаль, Андрей Чернов не в курсе. Он ведь тоже считает, что «Слово о полку» написано певцом Ходыной, включившим свое имя в текст поэмы. Чернов подчеркивал, что авторская сфрагида («печать» по-гречески) характерна для арабских и персидских поэтов того времени, обычно подписывавшихся в конце газели или касыды, — как-нибудь так:

Не будь жестока к бедному Саади,
Красавица! Он молит о награде.

Вот и Ательстан вполне мог высказаться в том смысле, что в одиночку написал такую длинную поэму — тяжело было.

Я позвонил профессору Хаулиту и спросил, может ли он датировать «Беовульфа» с точностью до одного года. «До года не могу, — ответил он. — Но есть все основания полагать, что поэма была написана в последней четверти IX века». — «А вот я, кажется, могу назвать год. Не верите? Давайте попробуем рассудить. Мастер, так искусно вставивший в поэму печать своего авторства, мог это сделать практически в любом месте текста. Почему он выбрал именно строки 887–888? Случайно? В таких делах случайно ничего не делается. Думается, он использовал эту, как говорят математики, дополнительную степень свободы, чтобы датировать свой труд: поэма была создана в 887–888 годах от Рождества Христова».

Мой собеседник посопел в трубку; потом, осторожно подбирая слова, сказал: «Любопытная идея!» — «Если вам это пригодится, дарю», — предложил я. «Я обязательно сошлюсь на вас! — заверил меня Хаулит. — Как по-английски пишется ваше имя? Вы случайно не родственник Никиты Хрущева?» К такому устройству американского слуха я уже привык и отреагировал кратко: «Даже не однофамилец».

Вот такая история. Сам удивляюсь — что это меня все время относит то в Древний Египет, а то вообще ко двору короля Альфреда? Может быть, вам было бы интереснее узнать, что сказал вчера мэр Джулиани и какая команда выиграла суперкубок по хоккею.

Но, видно, настроение такое. Тянет к чему-то прочному, вечному. а что вечнее Древнего Египта? Или Шекспира?

Правда, есть тут один сюжетец, что, пожалуй, не уступит. Я говорю о деле «Оу-Джей» Симпсона, не сходящего с экранов новостей уже три года, и вечном вопросе: убивал он свою бывшую жену Николь и ее друга Роналда или не убивал. После грандиозного процесса, на котором вся Америка буквально дневала и ночевала столько месяцев подряд, Симпсон был оправдан решением жюри, что, как известно, является решением окончательным и не подлежащим пересмотру. После чего без остановки начался другой, гражданский суд, который признал его ответственным за гибель двух человек и приговорил к возмещению ущерба в размере 33,5 миллионов долларов. Начинается самое интересное: тяжба из-за денег. Этого хватит еще надолго, с этим, может быть, Америка и войдет в третье тысячелетие: ведь нынешний суд и последующие апелляционные суды учитывают и будут учитывать не только деньги, которые у Симпсона есть, но и деньги, которые он сможет заработать в будущем, продавая свои интервью по поводу нынешнего и всех будущих процессов, которые тем именно и будут заниматься, что определять, сколько денег способен заработать «Оу-Джей». Здорово?

Если ты, читатель, еще не упал со стула, давай-ка вернемся назад и спросим себя: как это одного человека судили двумя судами и признали прямо противоположное? а так, объясняют, что криминальный суд решает по принципу твердых доказательств, а гражданский — по принципу: скорее да, чем нет. Погодите. Как же все-таки получается по закону: убийца Симпсон или не убийца? Нет, так как он оправдан судом. Так в чем же он тогда признан виновным? в том, что два человека погибли. Вам понятно? Мне — нет. От философов известно, что есть такая штука метафизика. И что она якобы делится на онтологию и гносеологию. И что гносеология (она же эпистемология) — это наука о том, откуда мы знаем то, что мы знаем. И над этим вопросом много веков бились лучшие умы. Увы, среди глобальных кризисов, угрожающих цивилизации, наметился, кажется, и гносеологический кризис. Процесс Симпсона показал: чем больше средств для добывания информации и для массированной доставки этой информации потребителю — тем скорее у него поедет крыша от невозможности понять, где же правда.

«Я знаю только то, что ничего не знаю», — сказал Сократ. Больших затрат (кроме скромной выпивки и закуски) этот продукт мысли не потребовал. Не знаю, сколько ушло средств, чтобы собрать по кусочкам самолет, взорвавшийся над Атлантикой («восьмисотый рейс» TWA), но думаю, что немало. У меня даже фантазии не хватает представить себе, как это можно было сделать: просеять десятки квадратных миль морского дна, прозондировать необъятные толщи текучей волнистости и среди следов тысячелетних катастроф отыскать чуть не все разлетевшиеся частицы одной-единственной катастрофы. По-моему, это триумф современной мысли. Отчего же погиб самолет и с ним более двухсот человек? Неизвестно. Говорили: вот отыщем еще одну нужную детальку — и будет ясно. Отыскали, кажется, все. Разложили в огромном ангаре чудовищную головоломку. «Когда?»

«Мы полны решимости идти до конца, — отвечает по телевизору начальник проекта. — За временем не постоим. Пусть нам понадобится два года, или четыре года, или десять лет…» Здесь интервью оборвалось, и пошел другой сюжет, но мне подумалось, что на отрезанном куске интервью начальник продолжает: «Или четыреста лет, или даже четыре тысячи лет…»

Не зря на эмблеме крупнейшей интернет-корпорации «Америка Онлайн» (как и на долларовой бумажке) изображена пирамида со смотрящим глазом. Расшифруем сей иероглиф. Пирамида значит вечность, глаз — всеведение. «Вижу, да не скоро скажу»?