Григорий Кружков

Сундук и книга

Первая сцена гетевского «Фауста» — ученый, в своем полночном кабинете размышляющий о знании и счастье, — одна из самых знаменитых сцен в мировой драматургии. Как известно, эту экспозицию Гете позаимствовал из трагедии Кристофера Марло «Доктор Фаустус» (1592), а Байрон впоследствии приспособил ее для первой сцены своего «Манфреда». Картина действительно впечатляет. Тусклый огонь светильника, таинственные тени, и на этом фоне — колдун с раскрытой книгой. Байрон постарался еще более приукрасить декорацию, перенеся действие в замок Манфреда где-то в Альпийских горах. При этом неизменными остались готические своды комнаты (или галереи) и время суток — ночь.

Сравним со Сценой второй «Скупого рыцаря». Вроде бы и непохоже на «Фауста», и все-таки похоже: сумрак, неровный свет свечей, огромные тени на сводах подвала, и старик, размышляющий о мудрости и власти. Лишь вместо жажды знаний у него жажда золота, а вместо книги — сундук.

Впрочем, книга и сундук — вещи функционально сходные. И то и другое можно открыть, приподняв крышку. И то и другое служит хранилищем ценностей. Ученый может дорожить книгой, но скупец может читать свое богатство. Пушкинский Скупой рыцарь знает историю каждого своего золотого дублона.

Целью алхимии изначально было «обменять книгу на сундук», то есть с помощью знания получить золото. Доктор Фаустус, каким он описан у Марло, в своем стремлении к могуществу и богатству отрекается от философии, медицины, богословия и прочих наук, обращаясь к магии и некромантии.

О, что за мир сокровищ и восторгов,
Могущества, и почестей, и власти
Здесь ревностный искатель обретет!
Отныне будет мне подвластно все,
Что движется меж полюсов спокойных.

Перевод Е. Бируковой1

Он с восторгом предвкушает, как духи будут у него на посылках:

Их в Индию за золотом пошлю,
Велю в морях искать восточный жемчуг,
Все уголки обшарить в новом мире,
Достать редчайших лакомств и плодов…

Типологически и по интонации это очень близко к монологу Скупого рыцаря, хотя тот в своих мечтах полагается не на колдовские чары, а исключительно на золото:

Что не подвластно мне? как некий демон
Отселе править миром я могу;
Лишь захочу — воздвигнутся чертоги,
В великолепные мои сады
Сбегутся нимфы резвою толпою…

Случай с гетевским Фаустом сложнее. Ему нужны знания, а не власть, по крайней мере не власть в житейском понимании этого слова. И в этом его противоположность Барону. Общее у них — тот экстаз, с которым один открывает книгу, другой — сундук.

Фауст
Bin ich ein Gott? Mir wird so licht!
Ich schau’ in diesen reinen Ziegen
Die wirkende Natur vormeiner Seele liegen.

[Разве я не бог? Сколько света! в этих ясных знаках я вижу всю природу, простертую предо мной.]

Барон
Я царствую!.. Какой волшебный блеск!
Послушна мне, сильна моя держава;
В ней счастие, в ней честь моя и слава!

Оба они — максималисты, фантасты: один жаждет не только умом, но и физически объять необъятную вселенную, другой — выйти за границы отпущенного ему времени, чтобы вовеки не расставаться со своим золотом.

Фауст
Welch Schlauspiel! aber ach! ein Schauspiel nur!
Wo fass’ ich dich, unendliche Natur?

[Какое зрелище! Но увы! только зрелище. Как овладеть тобой, бесконечная Природа?]

Барон
Я царствую… но кто вослед за мной
Приимет власть над нею? Мой наследник!
Безумец, расточитель молодой…

«Пушкин в „Скупом рыцаре“ даже скупость себе присвоил», — сказала Марина Цветаева. Действительно, присвоил, потому что скупость — такая же человеческая черта, как и прочие, а в старике она даже может быть патетичной (инстинкт обладания усиливается под конец жизни). Мне кажется, что Барон был ближе Пушкину, чем разочарованный Манфред, у которого уже не осталось ни страха, ни желаний, ни надежд:

— Good, or evil, life,
Powers, passions, all I see in other beings,
Have been to me as rain unto the sands.

[Добро или зло, жизнь, силы, страсти, все, что я вижу в других существах, для меня — точно дождь, уходящий в песок.]

Пушкин в своей оригинальной «Сцене из „Фауста“» исследует оборотную сторону этого безразличия, демонстрируя его демоническую, нечеловеческую природу, — особенно в конце «Сцены», когда Фауст велит Мефистофелю потопить корабль — просто так, со скуки.

Фауст
Что там белеет? говори.

Мефистофель
Корабль испанский трехмачтовый,
Пристать в Голландию готовый:
На нем мерзавцев сотни три,
Две обезьяны, бочки злата,
Да груз богатый шоколата,
Да модная болезнь: она
Недавно нам подарена.

Фауст
Все утопить.

Ту же тему бесовского равнодушия находим в третьей сцене второго акта «Манфреда», где три Парки — три ведьмы — хвастаются друг перед другом и одна рассказывает, как она потопила корабль и всех людей на борту, за исключением одного отпетого негодяя, которого она «оставила про запас».

Пушкинский Фауст уже не знает, чего бы еще пожелать, и ему скучно. Скупому Рыцарю подобное чувство незнакомо. Сундуки заменили ему семью, книги, друзей. Он отнюдь не банальный скупец, как в традиционном фарсе или в комедии, хотя бы и у Мольера. Пушкинский avare воспитан, учтив и не чужд рыцарской гордости; притом наделен поэтическим воображением. Джон Бейли называет его «самым глубоким» из всех пушкинских персонажей, а его монолог (наряду с монологом Сальери) — «несомненно, лучшим образцом белого стиха из всех написанных в девятнадцатом столетии».

Пушкин знал цену деньгам и прекрасно понимал чувства своего персонажа. Он и сам был «торговцем»: первым из русских писателей он сделал стихотворство доходным занятием. Он видел в деньгах залог личной свободы.

«Мысль пародировать историю и Шекспира мне представилась. Я не мог противиться двойному искушению», — писал Пушкин, принимаясь писать «Графа Нулина». Но, может быть, точно так же пришла к нему в другой раз мысль пародировать Гете (при сопоставлении «Экономии» Шенстоуна с «Фаустом»)? Пушкина могла соблазнить идея — заменить жажду знаний чистой жаждой денег и придать этой страсти черты высшего драматизма. Пародировать великих, в том числе Шекспира, Данте, да и того же Гете, Пушкину было не внове.

Возможно, тут было и «творческое соревнование» с Шекспиром. Тот сотворил из скупца — фигуры, традиционно комической — вполне драматического героя (Шейлока); следующим шагом было бы наделить его воображением поэта, что Пушкин и проделал. В самом названии его трагикомедии содержится как бы вызов автору «Венецианского купца»: «У него скупой — еврей, а у меня скупой — рыцарь!»

Интересно, что оба названных интертекста — «Венецианский купец» Шекспира (написанный до 1598 года) и «Фауст» Гете (первая часть написана в 1808 году) — могут быть возведены к произведениям одного и того же автора. «Венецианский купец», как известно, был написан под влиянием пьесы Кристофера Марло «Мальтийский еврей» (1589), а «Фауст» не без влияния его же пьесы «Доктор Фаустус» (1592). Графически это можно изобразить следующим образом:

pushkin3

В основании опрокинутой пирамиды — Марло. Знал ли его Пушкин? Отсутствие этого имени в пушкинских текстах и библиотеке еще ничего не доказывает. Учитывая огромный интерес Пушкина к англичанам как раз в пору написания «маленьких трагедий», мы не можем исключить знакомства Пушкина с произведениями Марло во французском переводе или в оригинале (в 1829 году он уже читал по-английски)2. По крайней мере, с «Доктором Фаустусом». Удивительно, что в начале этой пьесы Марло есть фраза, которая могла бы послужить эпиграфом к «Скупому рыцарю». В первой сцене доктор Фаустус раскрывает разные ученые тома и читает наудачу строки, на которые падает его взгляд, как бы гадая по книге. И вот что он находит у Юстиниана:

Exhаerediatre filium non potest pater nisi3

Какой интригующий обрыв! «Отец не вправе лишить сына наследства, если только…» Если только — что? Неизвестно. Но так и кажется, что весь сюжет «Скупого рыцаря» вырос из этого недосказанного «nisi».

Сцена в подвале имеет и скрытый (зашифрованный) эротический план. Сундуки Барона — символы не только книг, которых он не читает, но также и женщин, которых он не любит. Это подчеркивается в первых же строках его монолога:

Как молодой повеса ждет свиданья
С какой-нибудь развратницей лукавой
Иль дурой, им обманутой, так я
Весь день минуты ждал, когда сойду
В подвал мой тайный, к верным сундукам.

Так бинарная оппозиция «книга — сундук» приобретает третий член: «книга — сундук — женщина».

Барон, отпирая сундук, испытывает почти чувственное наслаждение: «Когда я ключ в замок влагаю…» и т. д. В таком свете семь зажженных свечей тоже обретают смысл: в эпоху Возрождения свеча считалась эротическим символом4. Снова взглянем на пушкинскую мизансцену. Шесть открытых сундуков, шесть зажженных свечей, блеск золота, на стенах и каменных сводах — гигантские тени. Как будто здесь совершается магический ритуал поклонения каким-то неведомым богам. Каким же? Конечно же, Плутосу — богу богатства; но и Плутону. У них не только похожие имена, но и смежные области действия, что дало основания отождествлять одного с другим. Богатство по праву принадлежит подземному царству. Золото берут из недр земли и в земле же прячут. Но недра земли ассоциируются также с женским началом — с «утробой», с «пещерой нимф», где свершается таинство зачатия. Джон Донн утверждал, что и бог любви Купидон принадлежит подземному миру:

Подземный бог, с Плутоном наравне,
В золотоносной, жаркой глубине
Царит он; оттого ему мужчины
Приносят жертвы в ямки и ложбины.

Джон Донн. Элегия XVIII: Путь любви

Итак, в сводчатом подвале, при свечах, над золотом, сверкающим в открытых сундуках, совершается сложный ритуал: Барон поклоняется Плутосу, в то время как незримо присутствуют Купидон и Плутон, Любовь и Смерть, прошлое Барона и его будущее. Погреб — это одновременно и сокровищница, и пещера зачатия, и гробница. Сундук — тот же гроб: Барон мечтает о том, как он после смерти придет и сядет на сундук, чтобы стеречь его, как надгробная статуя. Так наш треугольник образов превращается в четырехугольник:

pushkin4

Доктор Фаустус у Марло раскрыл волшебную книгу — и все сокровища мира стали доступны ему. Он пожелал себе прекраснейшую из женщин — и Елена Троянская открыла ему свои объятья. Но прошло двадцать четыре года, и Фаустус умирает; открытый гроб ждет, чтобы принять его тело (а душу ожидает ад). Сюжет по часовой стрелке проходит по всем четырем пунктам схемы.

Гетевский Фауст не проявляет заметного интереса к золоту. Он приходит к той же конечной точке, минуя верхний левый угол, по маршруту: книга — женщина — гроб.

Сюжет Байрона исключает оба верхних угла: Манфред разочарован во всем и с самого начала думает только о смерти. Его путь — нижняя сторона квадрата: от книги — к гробу.

Пушкин подчеркивает значение недооцененного предшественниками сундука. Его Барон начинает свой путь прямо от верхнего левого угла и движется по диагонали к конечному пункту — могиле. Сундук, как мы видим, не только исходная точка пушкинской схемы, но и краеугольный камень драмы.

На первый взгляд, монолог в подвале кажется речью маньяка, тайно пирующего в одиночестве ночи. Такое мнение, казалось бы, подтверждают «кровавые картины», которые рисует в своем воображении Барон.

Я свистну, и ко мне послушно, робко
Вползет окровавленное злодейство…

О, если бы все слезы, кровь и пот,
Пролитые во все, что здесь хранится…

Особенно показателен вот этот прямо садистский отрывок:

Нас уверяют медики: есть люди,
В убийстве находящие приятность.
Когда я ключ в замок влагаю, то же
Я чувствую, что чувствовать должны
Они, вонзая в жертву нож: приятно
И страшно вместе.

Впрочем, признание не столько садистское, сколько проницательное. Вспоминается заметка Пушкина:

Стерн говорит, что живейшее из наших наслаждений кончится содроганием почти болезненным. Несносный наблюдатель! знал бы про себя; многие того не заметили б5.

Ведь и Сальери у Пушкина говорит:

…эти слезы
Впервые лью: и больно и приятно…

Слова Барона «приятно и страшно вместе» следует понимать в том же смысле; он тоже из породы «несносных наблюдателей». Старый и скупой Барон щедро награжден дерзким и мощным воображением своего создателя поэта. На сцене перед нами — мудрец, хотя и без книги, жизнь и мысль которого дошли до решающего поворота. Это гордый человек, ибо он сознает, что проиграл, но ни за что на свете не смирится с поражением.

  1. Далее «Трагическая история Доктора Фауста» Кристофера Марло цитируется в переводе того же автора. []
  2. Такую возможность допускает и О. Проскурин. Он отмечает, что в 1818 году «Мальтийский еврей» был возобновлен в Друри Лейн (с Эдмундом Кином в главной роли), что вызвало волну интереса к полузабытый пьесе, много откликов в европейской печати и ряд отдельных изданий пьесы. См.: Проскурин О. Поэзия Пушкина, или Подвижный палимпсест. М., 1999. С. 461. Сноска 48. []
  3. Отец не может лишить сына наследства, если только… (лат.). []
  4. В стихотворении Джона Саклинга «Свеча» можно найти реестр сходств, подкрепляющих этот символ: Сей нужный в доме атрибут / При свете редко достают. / Но стоит сумеркам сгуститься, / Спешит матрона иль девица / Извлечь его; и тверд и прям, / Белеет он в руках у дам. / Засим его без промедленья / Вставляют ловко в углубленье, / Где он смягчится, опадет / и клейкой влагой изойдет. (Перевод М. Бородицкой). []
  5. Отрывки из писем, мысли и замечания // Пушкин А. Полн. собр. соч. Т. VII. С. 38. []