Григорий Кружков

«В случае моей смерти, все письма вернутся к вам» Стихи Ларисы Рейснер

Осмотришься, какой из нас не свалян
Из хлопьев и из недомолвок мглы?

Борис Пастернак

Высокая светлоглазая красавица скандинавского типа — такой рисуют воспоминания Ларису Рейснер (1895–1926). Будущая революционерка и комиссарша Волжской флотилии, в литературе она дебютировала почти так же рано, как Марина Цветаева, еще школьницей выпустив две маленькие книжки «Женские образы Шекспира» (первая часть — «Офелия», вторая — «Клеопатра»). Чуть позднее, в 1914 году, альманах «Шиповник» напечатал ее пьесу «Атлантида». Лео Ринус — так латинизированным именем своего легендарного предка, ученого немца, подписала она свои шекспировские работы. А на тетради девичьих стихов, на первой странице — как примерка шляпки: Лулу, Лулу, Лулу… и рядом — иным, более изящным почерком — Лери, Лери, Лери…

В 1915–1916 годах вместе с отцом, профессором Петербургского университета, она организует и редактирует антивоенный сатирический журнал «Рудин», публикуя в нем ряд своих стихотворений и эссе; затем сотрудничает в «Летописи», издаваемой М. Горьким. Там она помещает большую и содержательную статью о Рильке, впервые открывая глаза русскому читателю на значение и масштаб этого поэта. Неизвестным до недавних пор оставался ее «Краткий обзор современной поэзии (Акмеизм)» — замечательный анализ поэзии Мандельштама, Ахматовой и Гумилева.

Стихи она после 1918 года фактически бросила писать. Может быть, почувствовала, что ее призвание — журналистика, проза. Или слишком ценила достоинства своих поэтов-современников, чтобы с ними тягаться. Но и то, что она успела написать до двадцати лет — Juvenilia, — имеет право на наше внимание. По двум причинам: во-первых, это несомненно талантливо, во-вторых, перекликается со стихами и пьесами Гумилева, составляя часть их эпистолярного романа — на мой взгляд, одного из самых ярких поэтических романов Серебряного века.

Сюжет этого романа трудно охарактеризовать одним словом. В нем было много вдохновенной игры, много романтизма и нежности; но было и противоборство, конфликт полярных жизненных начал — радикализма и консерватизма; причем консервативнее в данном случае оказался мужчина; впрочем, не стоит забывать, что Гумилев был на десять лет старше.

Сохранившаяся переписка относится к 1916–1917 годам.Первое письмо Гумилева — изящное стихотворное послание — датировано 23 сентября 1916 года. Но, очевидно, это было не первое письмо. Знакомство их началось давно, предположительно, в 1914 году1.

Гумилев называет ее Лери, Лера. Такое же имя носит героиня его пьесы «Гондла» (1916). Вряд ли можно сомневаться, кто явился прототипом этой пьесы. Заметим, что второе, «ночное имя» Леры в пьесе Гумилева — Лаик: оно построено по тому же принципу, как и имя юноши Леида в ранней пьесе Л. Рейснер «Атлантида» (Лери — Ле-ид, Лара — Ла-ик). Наконец, сам сюжетный конфликт Гондлы и Леры отражает реальный конфликт Гумилева и Рейснер. Вот как она сама формулирует исходную ситуацию.

На престол Исландии вступает горбатый певец Гондла, уроженец мирной христианской Ирландии. Женой его должна стать Лера, царевна суровой языческой Исландии, и брак этот, соединив «лебедей и волков», обещает обоим народам славное будущее2.

Рецензия Л. Рейснер на «Гондлу» опубликована в январе 1917 года. Критик старается быть предельно объективным и сдержанным (что в данном случае вполне объяснимо), но запал внутреннего спора прорывается и сквозь эту сдержанность, когда она пишет о герое, умирающем ради победы христианства над язычеством. Выше христианства, выше любой религиозной системы она ставит вечную трагическую игру двоих — древнюю мифологему любви и смерти.

Совсем минуя какую бы то ни было религию, одною любовью, одной верой искупает свою вину Лаик. <…> Как ни ослепителен крест, он подчиняется законам старой, языческой правды, вещему обряду трагических игр.

Так уйдем мы от смерти, от жизни,
Брат мой, слышишь ли речи мои?
к неземной, лебединой отчизне
По свободному морю любви3.

По всей видимости, и гумилевская пьеса для марионеток «Дитя Аллаха» (1916) связана с Ларисой Рейснер. Ее главные герои носят имена Гафиза и Пери. Гафизом Рейснер называла Гумилева еще в 1914 году, а Пери созвучно Лери.

Письма осени—зимы 1916–1917 годов отразили лишь одну фазу в отношениях Гумилева и Рейснер — любовный роман, идущий crescendo и закончившийся, по-видимому, тяжелой драмой для его героини; но, несомненно, была и предыдущая фаза, более игровая и легкомысленная, о ней и вспоминает Гумилев в первом своем стихотворном послании:

Что я прочел? Вам скучно, Лери,
И под столом лежит Сократ.
Томитесь Вы по древней вере?
— Какой отличный маскарад!
Вот я в моей каморке тесной
Над Вашим радуюсь письмом.
Как шапка Фауста прелестна
Над милым девичьим лицом!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И вновь начнутся наши встречи,
Блужданья ночью наугад,
И наши озорные речи,
И Острова, и Летний сад4?!

Ныне мы можем, в pendent к этим строкам, привести два стихотворения Л. Рейснер, написанные, судя по их расположению в рукописной тетради, примерно в 1914 году.

***

Не дорожи теплом ночлега,
Меха любимые надень.
Сегодня ночь, как лунный день,
Встает из мраморного снега.

Ты узнаешь подвижный свет
И распростертые поляны.
И дым жилья, как дым кальяна,
Тобою вызванный, поэт.

А утром розовым и сизым,
Когда обратный начат путь,
Чья гордая уступит грудь
Певучей радости Гафиза5?

Это строфы живо передают атмосферу поздних прогулок и ночных катаний на санях последнего предвоенного года. Они прекрасно согласуются с той рекомендацией, которую Л. Рейснер дает Гафизу (Гумилеву) в автобиографическом романе 1919 года: «Нет в Петербурге хрустального окна, покрытого девственным инеем, которого Гафиз не замутил бы своим дыханием, на всю жизнь оставляя зияющий просвет в пустоту между чистых морозных узоров»6. Видно, покружил голову девушке наш поэт — маг и волшебник.

Примечательны и шутливые упреки, которыми Гумилев заканчивает приведенное выше послание. Их суть — противопоставление «ночной Лери», с ее волшебно «сияющими» глазами, — образу «дневной Лери», прилежной студентки Психоневрологического (Бехтеревского) института:

Так Вы, похожая на кошку,
Ночному молвили «прощай» —
И мчит вас в Психоневроложку,
Гудя и прыгая, трамвай.

Этот же конфликт любви и реальности подчеркивает и Рейснер в стихотворении, написанном примерно в то же время, что «Не дорожи теплом ночлега…» — стихотворении тоже шутливом — и опасно пророческом.

гумилеву

От лицейских наставников Пушкин,
От Моnsieur и уроков Онегин —
Уходили, как зверь из ловушки,
Для поэзии, лени и неги.
И ни разу прелестного долга
Не забыли: для милой Лаисы
Принести леденцов в треуголке,
Эпиграмм и цветов за кулисы.
Пусть тревога, и пусть из Сената,
Озирая склоненные спины,
Осадил жеребца император;
Эта кровь на снегах — как рябины
Царскосельских садов в пору жатвы.
Выстрел — и тишина — и стенанье…
В этот день, разрешающий клятвы,
Горе вам, избежавшим свиданья7.

В основе здесь, как можно догадаться, несдержанное слово и пропущенное свидание. Но не может быть причин, «разрешающих» клятву влюбленного. Мораль: поспешивший на Сенатскую площадь вместо встречи с «милой Лаисой» погиб — забывший о восстании ради свидания спасся. То есть: любовь лучше политики. Забавно, что через несколько лет Гумилев возвратит Ларисе Рейснер ее совет: «Развлекайтесь, но не занимайтесь политикой» (открытка из Швеции, 30 мая 1917). Обратим внимание и на продолжающуюся игру с именами: Лаиса — из одной коллекции с Лари, Лери, Лулу, Леидом и Лаиком.

Следующее стихотворение — карандашный набросок, сохранившийся в архиве Л. Рейснер, трудно читаемый, со многими небрежно сокращенными словами. Точки в приводимом нами тексте — не дописанная автором строка; кроме того, ощущается смысловая лакуна перед заключительными тремя строками.

***

Сладкоречивый Гафиз, муж, ягуару подобный,
Силою мышц, в мнократном бою укрепленных,
Тучнобедренных месков и овнов отважный хититель,
Славным искусством своим затмивший царей мирмидонских!
Тщетно тебя избегает прекрасноланитная дева,
С куще родительской прячась от . . . . . . . . . . . . .
Плачь, седовласая матерь! Почтенный отец, сокрушайся!
Тень амврозической ночи дщерь побежденную скроет.

Соль и ячмень рассыпая, воскликнут друзья Аполлона:
— Вот рукоделием скромным она украшает пенаты,
Ложной стыдливостью пыл охлаждает ахейцев8.

Здесь нужен маленький комментарий. Мески — мулы: это слово из «Илиады», из первой главы. Одним из мирмидонских царей был Ахилл. Соль и ячмень рассыпали, принося жертву богам. То есть друзья Аполлона (почитатели поэзии) принесут благодарственную жертву богам, увидев, что опасения родителей не сбылись, что «прекрасноланитная дева» не утекла гулять с Гафизом, а сидит дома и занимается «скромным рукоделием» (то есть, по всей видимости, стихами).

Гекзаметры в этом отрывке не выдержаны, но в целом «древнегреческий» стиль воспроизведен талантливо, недаром за любовь к античности (и за волнистый локон) друзья прозвали Ларису «ионическим завитком»; кроме того, перед нами еще один код, на котором общались наши герои: не случайно в одном из писем 1916 года Гумилев пишет: «Я не очень верю в переселенье душ, но мне кажется, что в прежних своих перевоплощениях Вы всегда были похищаемой Еленой Спартанской…»9. Но, как мы убедились, она-то еще раньше сравнила его с «царем мирмидонским» Ахиллом — «хитителем» месков и овнов.

В годы войны тон их общения сделался лиричней и серьезней. Оба вдохновенно ведут свои роли, импровизируя в лучших традициях романтического театра. На фронте Гумилев пишет новую пьесу, «заказанную» ему Ларисой Рейснер (о Кортесе), она же отыскивает и высылает ему необходимую для его темы книгу Прескотта «Завоевание Мексики». к сожалению, от этой пьесы, которая, по замыслу Гумилева, должна была стать трагедией в пяти актах, «синтез Шекспира и Расина»10, — не сохранилось ничего. А ведь она тоже должна была посвящаться Рейснер: «Если Вы не узнаете в героине себя, — писал Гумилев, — я навек брошу литературную деятельность»11.

Пьеса о Кортесе и его индианке — пока в проекте, и они еще называют друг друга по-старому Гафизом и Лерой. Когда же, достигнув высшей ноты, их переписка заглохнет и оборвется, и пройдет два года, вместивших для Л. Рейснер больше, чем предыдущие двадцать, тогда, в момент паузы между боями, она начнет писать роман под названием «Requiem» — свое прощание с прошлым, — изменив имена героев. Теперь это Гафиз и Ариадна. Имя «Ариадна» имеет однозначный смысл: «покинутая».

В письме М. Лозинскому с фронта в 1920 году она напишет, вспоминая ту весну1917-го,когда Гумилев уехал из России, и о пережитом ею отчаянии. После ряда недомолвок следует знаменательное признание:

Совсем сломанной и ничего не стоящей я упала в самую стремнину революции. Вы, может быть, слышали, что я замужем за Раскольниковым — мой муж воин и революционер. Я всегда его сопровождала — и в трехлетних походах, и в том потоке людей, которые, непрерывно выбиваясь снизу, омывают все и всех своей молодой варварской силой. И странно, не создавая себе никаких иллюзий, зная и видя все дурное, что есть в социальном наводнении, я узнала братское мужество и высшую справедливость и то особенное волнение, которое сопровождает творчество, всякое непреложное движение к лучшему. И счастье12.

Здесь легко узнается классическая парадигма: Ариадна, брошенная Тезеем, явление Диониса (Федора Раскольникова) в окружении буйной толпы — «потока», «наводнения», «молодой варварской силы», радость «соборного» единения — братства, и особенное волнение, сходное с опьянением, — счастье человека, спасшегося от отчаяния и одиночества.

Я не хочу сказать, что в революцию ее бросила только несчастная любовь. Наоборот, я думаю, это было неизбежно. Она принадлежала к мятежной партии. Еще в марте 1914 года в письме Андрею Лозина-Лозинскому она писала:

Позволю себе избитое сравнение: для меня голос правды — это дребезжание дырявого, но, во всяком случае, военного барабана для старой кавалерийской клячи. При первом его звуке она через крапиву и канавы «поскачет». Поскачет без цели, без надежд, убогая и страшная в своем порыве. Такая кавалькада наступит и для меня.

— Пожалуйста, Лариса Михайловна, на плаху ради измученных зверей.

— С упоением, пожалуйста, сделайте милость.

— Вот, Лариса Михайловна, — костер. Не угодно ли во имя правды и справедливости на земле?

— С восторгом. Пусть я давно не верю в правду и не знаю ничего о справедливости — это неважно. И смею Вас заверить: никакие уловки не помогут13.

Чтобы этот отрывок встроился в свой контекст, надо сравнить его с источником, стихотворением в прозе Тургенева «Порог»:

— О ты, что желаешь переступить этот порог, — знаешь ли ты, что тебя ожидает?

— Знаю, — отвечает девушка.

— Холод, голод, ненависть, насмешка, презрение, обида, тюрьма, болезнь и самая смерть?

— Знаю.

— Отчуждение полное, одиночество?

— Знаю. Я готова. Я перенесу все страдания, все удары.

— Не только от врагов — но и от родных, от друзей?

— Да… и от них.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Знаешь ли ты, — заговорил он наконец, — что ты можешь разувериться в том, чему веришь теперь, можешь понять, что обманулась и даром погубила свою молодую жизнь?

— Знаю и это. И все-таки я хочу войти.

«Ирония восстанавливает то, что разрушил пафос» (Ежи Лец). В сущности, Николай Гумилев тоже был мятежником, романтиком, презиравшим дешевый смех толпы над всем высоким и героическим. Только он умел писать об этом «ироничнее и суше»:

Я вежлив с жизнью современною,
Но между нами есть преграда,
Все, что смешит ее, надменную, —
Моя единая отрада.Победа, слава, подвиг — бледные
Слова, затерянные ныне,
Гремят в душе, как громы медные,
Как голос Господа в пустыне.

1913

Разумеется, восемнадцатилетняя девушка не могла еще выработать ничего равноценного великолепной маске «металлического идола», усвоенной Гумилевым. Она лишь чувствовала, что старый пафос не устарел, что в нем, смешном и безрассудном, заключен живой нерв поэзии. На этом построен ее сонет «Рудину». Тот «страдания последний монолог», с которого оно начинается, — по-видимому, прокламация экзистенциального отчаянья, типа «Быть или не быть». Отдавая дань его таинственному величию, она все-таки противопоставляет Гамлету другого героя, выбирающего борьбу и гибнущего на баррикадах — тургеневского Рудина. Наперекор литературной моде она воспевает человека прямого действия, а не мистика, склоняющегося «у неведомых подножий».

рудину

Страдания последний монолог,
Живой обман, на истину похожий,
Становится печальнее и строже
И, наполняя болью каждый слог,

Уходит, как освобожденный бог,
Склониться у неведомых подножий.
Но ты — другой. Как нищий и прохожий,
Поэзии непонятый залог,

Всегда один, смешон и безрассуден,
На баррикадах умирает Рудин.
Когда-нибудь нелицемерный суд

Окончит ненаписанные главы,
И падших имена произнесут
Широкие и полные октавы14.

Интересно отметить композиционное сходство этих стихов с классическим сонетом Джона Китса «Садясь перечитывать „Короля Лира“». В первом его катрене Китс прощается с поэмой Спенсера «Королева фей», веля ей «закрыть свои старинные страницы и умолкнуть», — ибо поэта призывает другая книга, в которой свершается «боренье Рока с перстью вдохновенной», — иначе говоря, трагедия Шекспира. Рейснер в своем сонете прощается, наоборот, с шекспировским монологом — ради произведения Тургенева; но в обоих случаях — созерцательность и меланхолия уступают духу борьбы и прямого противоборства.

«Дон Кихот», написанный немного спустя, посвящен той же теме. Приводим первый вариант стихотворения по рукописи; опубликованный автором вариант длиннее на две строфы, что с художественной точки зрения кажется мне неоправданным.

<дон кихот>

На перепуганных овец,
На поросят в навозной куче
Все молчаливее и круче
Взирает немощный боец.

И вместо хохота и плутней
Пирующих трактирных слуг
Рокочут в честь его заслуг
Несуществующие лютни.

Течет луна, как свежий мед,
Как золото, блестит солома.
Но все растущая истома
Его души не обоймет.

Неумирающая Роза,
Изгибом пряного стебля
Какой цветок затмит тебя,
О Дульцинея из Тобоза?

1915(?)15

Хохочущие трактирные слуги не способны узреть золотой отблеск в грязной соломе, услышать «несуществующие лютни» над поверженным и осмеянным бойцом. Антураж этих стихов до удивления совпадает с рассказом Йейтса «Во имя Розы»: там тоже странствующий рыцарь гибнет, пытаясь отбить каких-то украденных у крестьян свиней, гибнет безвестной и жалкой смертью — во имя Розы, которая воплощает для него красоту, истину и вечный бой против «силы зла и растления».

Приведем еще одно стихотворение Рейснер, на сей раз показывающее ее «акмеистические» успехи.

канцелярия

Чернила, грязь, присутственное место,
Суконный вид.
А на стене классический Давид:
Елизавета Павловна — невеста.

С ней рядом повелительный супруг:
Прямая грудь и белые лосины,
И оттеняет взор бесцветно-синий
Бровей недоуменных полукруг.

Не смея стариться, устали оба:
Так много лет
Сжимает сердце вышитый колет,
Топорщится напыщенная роба16.

Тут допущена историческая небрежность: жену Александра I звали Елизавета Алексеевна (Павловичем был ее муж), но в поэтическом плане все на месте: и портрет императорской четы на стене, и суконный вид столов, запачканных чернилами… Заметно ученичество у Мандельштама, даже прямая перекличка с его «Домби и сыном» в описании «присутственного места». Вообще, видны успехи в поэтической технике: прекрасно рассчитанный эффект усеченных строк; рифмы с опорной согласной («вид — Давид, «лосины — синий», «лет — колет»); точность эпитетов: «повелительный супруг», «напыщенная (в обоих смыслах) роба».

Совсем в другой манере написано антивоенное по духу «Письмо», прототип которого легко узнается. Судя по положению в рукописной тетради Л. Рейснер, эти стихи относятся примерно к 1915 году, но опубликованы они были лишь 30 апреля1917-го(после отъезда Гумилева в Европу) в петроградской газете «Новая жизнь».

письмо

Мне подали письмо в горящий бред траншеи,
Я не прочел его — и это так понятно:
Уже десятый день, не разгибая шеи,
Я превращал людей в гноящиеся пятна.
Потом, оставив дно оледенелой ямы,
Захвачен шествием необозримой тучи,
Я нес ослепший гнев, бессмысленно упрямый,
На белый серп огней и на плетень колючий.
Ученый и поэт, любивший песни Тассо,
Я, отвергавший жизнь во имя райской лени,
Учился потрошить измученное мясо,
Калечить черепа и разбивать колени.
Твое письмо со мной. Не тронуты печати.
Я не прочел его. И это так понятно.
Я — только мертвый штык ожесточенной рати,
И речь любви моей не смоет крови пятна17.

Неизвестно, летом ли 1917 года или через год, перед отъездом на фронт, она добавила к хранящимся у нее письмам Гумилева конверт с надписью: «Если я умру, эти письма, не читая, отослать Н. С. Гумилеву. — Лариса Рейснер». Внутри конверта лежала следующая записка-прощание:

В случае моей смерти, все письма вернутся к вам. И с ними то странное чувство, которое нас связывало, и такое похожее на любовь.

И моя нежность — к людям, к уму, поэзии и некоторым вещам, которая благодаря Вам — окрепла, отбросила свою собственную тень среди других людей — стала творчеством. Мне часто казалось, что Вы когда-то должны еще раз со мной встретиться, еще раз говорить, еще раз все взять и оставить. Этого не может быть, не могло быть. Но будьте благословенны, Вы, Ваши стихи и поступки. Встречайте чудеса, творите их сами. Мой милый, мой возлюбленный. И будьте чище и лучше, чем прежде, потому что действительно есть Бог18.
Ваша Лери

Неизвестно, состоялась ли эта будущая встреча. Скорее всего, нет — по крайней мере, так, как она когда-то мечтала. В конце лета 1920 года Л. Рейснер вернулась в Петербург и провела в нем почти полностью осень и зиму. В это время она — жена командующего Балтфлотом Федора Раскольникова — живет в здании Адмиралтейства, разъезжает на авто, выступает на вечерах и дискуссиях, совершает конные прогулки по Петербургу с Блоком19, общается со старыми литературными друзьями, среди которых — О. Мандельштам и Вс. Рождественский, близкие к Гумилеву. Иногда они с Гумилевым сидят в одной комнате, например, на заседаниях Союза Поэтов20, но, по-видимому, ни в какое общение не вступают.

Словно у Лермонтова: «но в мире новом друг друга они не узнали». Или как в черновом наброске в ее старой тетради:

Мы чужие и друг другу далеки
И когда случайно на афише
Мы приветствуем друг друга тише
Чем прошедшие в тумане моряки21

Но то, что она неотступно думает о Гумилеве, зафиксировано, в частности, в воспоминаниях Анны Ахматовой (которой она в то тяжелое и голодное время всемерно помогала): ей, как родной душе, она рассказывала о своих отношениях с Гумилевым — по-видимому, больше, чем следовало22. Ахматову она ощущала родной не только по стихам, но и как бывшую жену Гумилева, мать его ребенка. Между прочим, в 1920 году в Петрограде, в трудный момент для семьи Гумилевых, она высказывала желание взять Леву на воспитание, о чем пишет П. Лукницкий в своих записках23. Осенью 1921 года в письме из Афганистана она, получив известия о смерти Блока и Гумилева, изливает на Ахматову целый поток горестных соболезнований, — удивительным образом говоря при этом только о Блоке и ни словом не упомянув Гумилева. Это, конечно, криптограмма — шифровка, неизбежная в условиях двойной цензуры (то есть ГПУ и ее ревнивого мужа, в то время полпреда РСФСР в Афганистане)24.

Смерть Гумилева была для Л. Рейснер страшным ударом и черным пятном на революции. Она не могла ничего сделать для его спасения, так как с весны 1921 года находилась в Афганистане, куда даже письма шли несколько недель. Лишь много позже, когда представится оказия, она напишет матери в Москву: «Если бы перед смертью его видела, — все ему простила бы, сказала бы правду, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть, как его, поэта, Гафиза, урода и мерзавца. Вот и все». Этот отрывок уже публиковался25, но с отсечением нескольких обрамляющих фраз, очень важных. Перед ним в письме стоит: «Девочку Гумилева — возьмите. Это сделать надо — я помогу». А заканчивается этот отрывок словами: «Вот и все. Если бы только маленькая была на него похожа»26.

Речь идет о дочке Гумилева от второго брака Леночке, чья мать А. Н. Энгельгардт, сама по себе неумелая и беспомощная, как ребенок, осталась в то время без работы и без средств27. Обратите внимание на решительность жеста, идущего вразрез со всеми условностями: взять к себе дочь расстрелянного поэта, а также на видимое противоречие характеристики Гумилева как «урода и мерзавца» со следующей фразой: «Если бы только маленькая была на него похожа». Никакой логики тут нет. Одна только логика сердца.

Postscriptum

Политические страсти часто искажают подлинную перспективу людей и событий. Произнося сегодняшний приговор, забывают, что революцию в России совершили не большевики, что радикализм был культурной традицией всего русского общества. Что поэтов убивали не только красные, но и белые (Осипа Мандельштама лишь чудом не расстреляли в Крыму). Да и саму Рейснер, проживи она подольше, конечно, ликвидировали бы «новые коммунисты». Ей никогда не доверяли до конца. «Путь ее был вполветра, вразрез» (В. Шкловский).

Для меня образ Ларисы Рейснер принадлежит к галерее тех легендарных женщин начала века, к которым относится и ирландка Мод Гонн, муза Уильяма Йейтса, и другая воспетая им революционерка, графиня Констанция Маркевич, приговоренная к смерти после подавления Дублинского восстания (приговор был впоследствии заменен на тюремное заключение). Для таких мятежных, вольнолюбивых натур хорошо подходили «птичьи» метафоры. Ибсеновская «Дикая утка», чеховская «Чайка», горьковский «Буревестник», лебеди символистов — такова была цепочка тез и антитез, волнующих души актеров и зрителей той эпохи.

«Она казалась птицей среди гор, / Свободной чайкой с океанских дюн», — писал Йейтс, вспоминая Констанцию Маркевич в ранней юности28. Сходный образ — в одном из лучших стихотворений Николая Гумилева, вдохновленных Ларисой Рейснер, «Самофракийская победа»:

В час моего ночного бреда
Ты возникаешь пред глазами —
Самофракийская победа
С простертыми вперед руками.

Спугнув безмолвие ночное,
Рождает головокруженье
Твое крылатое, слепое,
Неудержимое стремленье…

Тот же полет и размах, гениально соединенный с мерной торжественностью похоронного шествия, в концовке стихотворения Бориса Пастернака «Памяти Рейснер» (1926):

Бреди же в глубь преданья, героиня.
Нет, этот путь не утомит ступни.
Ширяй, как высь, над мыслями моими:
Им хорошо в твоей большой тени29.

Видимо, та же мятежная героиня отразилась и в строфах поэмы «Девятьсот пятый год» (писавшейся как раз в конце 1925 — начале 1926 года):

Жанна д’Арк из сибирских колодниц,
Каторжанка в вождях, ты из тех,
Что бросались в житейский колодец,
Не успев соразмерить разбег.

Ты из сумерек, социалистка,
Секла свет, как из груды огнив.
Ты рыдала, лицом василиска
Озарив нас и оледенив.

Отвлеченная грохотом стрельбищ,
Оживающих там, вдалеке,
Ты огни в отчужденьи колеблешь,
Точно улицу вертишь в руке.

И в блуждании хлопьев кутежных
Тот же гордый, уклончивый жест:
Как собой недовольный художник,
Отстраняешься ты от торжеств.

Как поэт, отпылав и отдумав,
Ты рассеянья ищешь в ходьбе.
Ты бежишь не одних толстосумов:
Все ничтожное мерзко тебе30.

Можно предположить, что и в образе пастернаковской Лары содержится, в виде примеси, субстрат Ларисы Рейснер («Имя главной героини я дал в память о Ларисе Михайловне», — писал Пастернак Варламу Шаламову). Между прочим, она воевала на Каме, в местах, близких к описанным в романе, и кое-какие страницы «Фронта» могли отразиться в «юрятинских» главах «Доктора Живаго».

Лирика и эпос. В естественности их соединения — родство этих писателей. Читая следующие строки, хочется спросить, кто на кого повлиял: Пастернак на Рейснер или Рейснер на Пастернака:

О, эти странные недомоганья,
Изнеможение и жар!
Душа, исполненная содроганья,
Дрожит и стелется, как зимний пар.

Приходит сон — и, рассекая ночи
И обгоняя будущие дни,
Припоминает и пророчит,
И вижу: пар встает из полыньи31.

Здесь в концентрированной форме описаны, прямо по Вячеславу Иванову, основные фазы творчества: дионисийское волнение (восхождение) и аполлонийское сновидение (нисхождение)32. Подчеркнуты две главные функции поэзии: пророчество и воскрешение.

Порою кажется, что все, что было, навсегда остыло, прошло. Но многое зависит и от погоды: стоит внешней температуре упасть ниже какой-то отметки, и самой живой чертой пейзажа становится это встающее над полыньей облако пара.

  1. «Когда произошло знакомство между ними, — пишет Г. Н. Струве, — мы в точности не знаем, но, по всей вероятности, летом 1916 года» (Гумилев Н. Неизданное. Paris, 1980. С. 218). На самом деле, не позже января 1915-го, как это следует из письма А. К. Лозина-Лозинского Гумилеву 21 марта 1915 года (Гумилев Н. Неизданное и несобранное. Paris, 1986. С. 146). []
  2. Рейснер Л. Н. Гумилев. «Гондла» // Летопись. 1917. № 5/6. С. 265. []
  3. Там же. С. 266. []
  4. Впервые опубликовано (как и вся переписка Н. Гумилева и Л. Рейснер) в кн.: Гумилев Н. Неизданное. С. 131–132. Сверено по автографу. ОР РГБ. Ф. 245. К. 6. Ед. хр. 20. []
  5. Печатается по автографу. ОР РГБ. Ф. 245. к 1. Ед. хр. 2. С. 21. Здесь и далее стихи Л. Рейснер выделены полужирным шрифтом. []
  6. Рейснер Л. Автобиографический роман. // Из истории советской литературы 1920–1930-х годов. М., 1983. (Литературное наследство). С. 190–259. []
  7. Печатается по автографу. ОР РГБ. Ф. 245. К. 1. Ед. хр. 2. С. 24. []
  8. Печатается по автографу. ОР РГБ. Ф. 245. К. 1. Ед. хр. 5. Главные конъектуры: 1) прекр-ланит — прекрасноланитная, 2) др. Ап. — друзья Аполлона. []
  9. Гумилев Н. Неизданное. С. 136. []
  10. Там же. С. 142. []
  11. Там же. С. 132. []
  12. Житомирская С. Два письма Ларисы Рейснер // Дружба народов. 1967. № 4. С. 245. []
  13. Шоломова С. Б. Лариса Рейснер — А. К. Лозина-Лозинскому // Нева. 1986. № 5. С. 199. []
  14. Впервые опубликовано в первом номере журнала «Рудин» (1915). Печатается по автографу. ОР РГБ. Ф. 235. К.1. Ед. хр. 2. С. 72. []
  15. Другой вариант опубликован в журнале «Рудин». Печатается по автографу. ОР РГБ. Фонд 245. К. 1. Ед. хр. 2. С. 76. []
  16. ОР РГБ. Ф. 245. К. 1. Ед. хр. 2. С. 79 (об)–80. Автограф черновой. []
  17. Сверено по гранкам с авторской правкой. ОР РГБ. Ф. 245. К. 1. Ед. хр. 2. С. 51. []
  18. Гумилев Н. Неизданное. С. 146. []
  19. «С Л. М. Рейснер на Стрелку верхом» — запись 4 августа 1920 // Блок А. Записные книжки. С. 498. []
  20. Воспоминания Е. Г. Полонской // Жизнь Николая Гумилева. Л., 1991. С. 160. []
  21. ОР РГБ. Фонд 245. К. 1. Ед. хр. 2. С. 81, внизу. []
  22. Ревнивое чувство продиктовало тон ахматовских воспоминаний о Л. Рейснер. После смерти Рейснер в 1926 году А. А. сокрушалась: «Бедная — о ней будут нехорошо говорить, нехорошо вспоминать ее за границей за то, что она так быстро перешла на сторону Советской власти» (Лукницкая В. Жизнь поэта. С. 193–194). Но сама же Ахматова внесла вклад в копилку слухов, рассказывая, что Гумилев якобы по настоянию Л. Рейснер был лишен пайка Балтфлота (Там же. С. 191), что никак не согласуется с другими фактами и с характером Рейснер. []
  23. «Николай Степанович <…> хотел, потому что у него, вероятно, тоже острый момент пришел и не было никаких продуктов, чтобы Анна Ивановна тоже поступила в детский дом и взяла туда Леву. <…>. АА рассказала об этом Л. Рейснер. Лариса предложила отдать Леву ей» (Лукницкая В. Жизнь поэта. С. 191). []
  24. Письмо 24 ноября 1921 г. // Гумилев Н. Неизданное и несобранное. С. 221. []
  25. Шоломова С. Б. Судьбы связующая нить // Николай Гумилев. Исследования. С. 484. []
  26. ОР РГБ. Ф. 245. К. 5. Ед. хр. 15. С. 59. []
  27. То, что Л. Рейснер, в ожидании отъезда из Афганистана, возлагала заботы о девочке на своих родителей, естественно: любовь и взаимопонимание в этой семье были исключительными. Ее мать Е. А. Рейснер покончила с собой вскоре после смерти дочери в 1926 году. []
  28. Yeats W. B. «On a Political Prisoner» (1919). []
  29. Даже в позднем «Августе» возникает, по сути, тот же образ: «Прощай, размах крыла расправленный, / Полета вольное упорство…» []
  30. Ср.: «Как поэт, отпылав и отдумав … Все ничтожное мерзко тебе» и: «Чуть побывав в ее живом огне, / Посредственность впадала вмиг в немилость» («Памяти Рейснер»). Похоже, что у этих строк общий прототип. []
  31. Рейснер Л. «Реквием (памяти корабля „Ваня-коммунист“)» // Известия. 1918. 20 дек. № 279. Перепечатано с измененным названием: День поэзии. Л. 1987. С. 179. []
  32. О границах искусства (1913) // Иванов В. И. Собр. соч. Т. 2. С. 630–632. []