Роберт Фрост Robert Frost
1874–1963
За водой
Колодец во дворе иссяк,
И мы с ведром и котелком
Через поля пошли к ручью
Давно не хоженным путем.
Ноябрьский вечер был погож,
И скучным не казался путь —
Пройтись знакомою тропой
И в нашу рощу заглянуть.
Луна вставала впереди,
И мы помчались прямо к ней,
Туда, где осень нас ждала
Меж оголившихся ветвей.
Но, в лес вбежав, притихли вдруг
И спрятались в тени резной,
Как двое гномов озорных,
Затеявших игру с луной.
И руку задержав в руке,
Дыханье разом затая,
Мы замерли — и в тишине
Услышали напев ручья.
Прерывистый прозрачный звук:
Там, у лесного бочажка —
То плеск рассыпавшихся бус,
То серебристый звон клинка.
Другая дорога
В осеннем лесу, на развилке дорог,
Стоял я, задумавшись, у поворота;
Пути было два, и мир был широк,
Однако я раздвоиться не мог,
И надо было решаться на что-то.
Я выбрал дорогу, что вправо вела
И, повернув, пропадала в чащобе.
Нехоженей, что ли, она была
И больше, казалось мне, заросла;
А впрочем, заросшими были обе.
И обе манили, радуя глаз
Сухой желтизною листвы сыпучей.
Другую оставил я про запас,
Хотя и догадывался в тот час,
Что вряд ли вернуться выпадет случай.
Еще я вспомню когда-нибудь
Далекое это утро лесное:
Ведь был и другой предо мною путь,
Но я решил направо свернуть —
И это решило все остальное.
Желтоголовая славка
Ее, наверное, слыхал любой
В лесу, примолкшем к середине лета;
Она поет о том, что песня спета,
Что лето по сравнению с весной
Куда скучней, что листья постарели,
Что прежних красок на лужайках нет
И что давно на землю облетели
Цвет грушевый и яблоневый цвет;
Она твердит, что осень на пороге,
Что все запорошила пыль с дороги;
Примкнуть к терпенью смолкших голосов
То ли не может, то ли не желает
И спрашивает, даром что без слов:
Как быть, когда все в мире убывает?
В перекрестье прицела
В разгаре боя, метя в чью-то грудь,
Шальная пуля низом просвистела
Вблизи гнезда — и сбить цветок успела,
И с паутины жемчуг отряхнуть.
Но перепелка, подождав чуть-чуть,
Опять к птенцам писклявым прилетела,
И бабочка, помедля, вновь присела
На сломанный цветок передохнуть.
С утра, когда в траве зажглась роса,
Повис в бурьяне, вроде колеса,
Сверкающий каркас полупрозрачный.
От выстрела его качнуло вдруг.
Схватить добычу выскочил паук,
Но, не найдя, ретировался мрачно.
Первая встреча
Мы и не знали, что навстречу шли
Вдоль изгороди луга: я спускался
С холма и, как обычно, замечтался,
Когда заметил вдруг тебя. В пыли,
Пересеченной нашими следами
(Мой след огромен против твоего!),
Изобразилась, как на диаграмме,
Дробь — меньше двух, но больше одного.
И точкой отделил твой зонтик строгий
Десятые от целого. В итоге
Ты, кажется, забавное нашла…
Минута разговора протекла.
И ты пошла вперед по той дороге,
Где я прошел, а я — где ты прошла.
Побеседовать с другом
Если друг, проезжая, окликнет меня,
У ограды придерживая коня, —
Я не стану стоять как вкопанный,
Озираясь на свой участок невскопанный,
И кричать «В чем дело?» издалека,
Вроде как оправдываясь недосугом.
Нет, воткну я мотыгу в землю торчком —
Ничего, пускай отдохнет пока! —
И пойду через борозды прямиком
Побеседовать с другом.
Корова в яблочный сезон
Что за наитье на нее находит?
Весь день корова наша колобродит
И никаких оград не признает.
Единожды вкусив запретный плод,
Увядший луг она презрела гордо.
Пьянящим соком вымазана морда.
Лишь падалица сладкая одна
Ей в мире вожделенна и важна.
Ее из сада с бранью выгоняют;
Она мычаньем к небесам взывает,
И молоко в сосцах перегорает.
Потемневшего снега лоскут
Потемневшего снега лоскут
У стены, за углом, —
Как обрывок газеты, к земле
Пригвожденный дождем.
Серой копотью весь испещрен,
Словно шрифтом слепым…
Устаревшие новости дня,
Что развеялся в дым.
Старик зимней ночью
Тьма на него таращилась угрюмо
Сквозь звезды изморози на стекле —
Примета нежилых, холодных комнат.
Кто там стоял снаружи — разглядеть
Мешала лампа возле глаз. Припомнить,
Что привело его сюда, в потемки
Скрипучей комнаты, — мешала старость.
Он долго думал, стоя среди бочек.
Потом, нарочно тяжело ступая,
Чтоб напугать подвал на всякий случай,
Он вышел на крыльцо — и напугал
Глухую полночь: ей привычны были
И сучьев треск, и громкий скрип деревьев,
Но не полена стук по гулким доскам.
…Он светом был для одного себя,
Когда сидел, перебирая в мыслях
Бог знает что, — и меркнул тихий свет.
Он поручил луне — усталой, дряхлой,
А все же подходящей, как никто,
Для этого задания стеречь
Сосульки вдоль стены, сугроб на крыше:
И задремал. Полено, ворохнувшись
В печи, его встревожило: он вздрогнул
И тяжело вздохнул, но не проснулся.
Старик не может отвечать один
За все: и дом, и ферму, и округу.
Но если больше некому, — вот так
Он стережет их долгой зимней ночью.
‘Out, out…’
Гудела циркулярная пила
Среди двора, визгливо дребезжала,
Пахучие роняя чурбаки
И рассыпая вороха опилок.
А стоило глаза поднять — вдали
Виднелись горы, пять высоких гребней —
Там, где садилось солнце над Вермонтом.
Пила то дребезжала, напрягаясь,
То выла и гудела вхолостую.
Все было, как всегда. И день кончался.
Ну что бы им не пошабашить раньше,
Обрадовав мальчишку, — для него
Свободных полчаса немало значат!
Пришла его сестра позвать мужчин:
«Пора на ужин». В этот миг пила,
Как будто бы поняв, что значит «ужин»,
Рванулась и впилась мальчишке в руку
Или он сам махнул рукой неловко —
Никто не видел толком. Но рука!
Он даже сгоряча не закричал,
Но повернулся, жалко улыбаясь
И руку вверх подняв — как бы в мольбе
Или чтоб жизнь не расплескать. И тут
Он понял (он ведь был не так уж мал,
Чтоб этого не осознать, подросток,
Работавший за взрослого) — он понял,
Что все пропало. «Ты скажи, сестра,
Скажи, чтоб руку мне не отрезали!»
Да там уже и не было руки.
Врач усыпил его эфирной маской.
Он булькнул как-то странно и затих.
Считавший пульс внезапно испугался.
Не может быть. Но… стали слушать сердце.
Слабей — слабей — еще слабей — и все.
Что тут поделаешь? Умерший умер,
Живые снова занялись — кто чем.
Чтоб вышла песня
Был ветер не обучен пенью
И, необузданно горласт,
Ревел и выл, по настроенью,
И просто дул во что горазд.
Но человек сказал с досадой:
Ты дуешь грубо, наобум!
Послушай лучше — вот как надо,
Чтоб вышла песня, а не шум.
Он сделал вдох — но не глубокий,
И воздух задержал чуть-чуть,
Потом, не надувая щеки,
Стал тихо, понемногу дуть.
И вместо воя, вместо рева —
Не дуновение, а дух —
Возникли музыка и слово.
И ветер обратился в слух.
Врасплох
И каждый раз, когда порой полночной,
В таинственный и тихий час урочный,
Снег шелестящий, белый снег с небес
Посыплется на голый, черный лес,
Я удивленно, робко озираюсь,
И возвожу глаза, и спотыкаюсь,
Застигнутый врасплох, — как человек,
Который разлучается навек
И со стезей своей, и с белым снегом,
Томимый неисполненным обетом
И не свершив начатого труда, —
Как будто бы и не жил никогда.
Но прежний опыт говорит мне смело,
Что царство этой оторопи белой
Пройдет. Пусть, пелена за пеленой,
Скрывая груды опали лесной,
По пояс снега наметут метели,
Тем звонче квакши запоют в апреле.
И я увижу, как сугроб седой
В овраги схлынет талою водой
И, яркой змейкой по кустам петляя,
Исчезнет. И придет пора иная.
О снеге вспомнишь лишь в березняке,
Да церковку заметя вдалеке.
Все золотое зыбко
Новорожденный лист
Не зелен — золотист.
И первыми листами,
Как райскими цветами,
Природа тешит нас:
Но тешит только час.
Ведь, как зари улыбка,
Все золотое зыбко.
День голубых мотыльков
День голубых весенних мотыльков!
Небесные цветы парят, мелькая.
Еще не скоро у земных цветов
Накопится голубизна такая.
Они парят — и только не поют;
И, с каждым взмахом опускаясь ниже,
Опустошенные, к земле прильнут,
Где врезан след колес в апрельской жиже.
К земле
Любви коснуться ртом
Казалось выше сил;
Мне воздух был щитом,
Я с ветром пил
Далекий аромат
Листвы, пыльцы и смол.
Какой там вертоград
В овраге цвел?
Кружилась голова,
Когда жасмин лесной
Кропил мне рукава
Росой ночной.
Я нежностью болел,
Я молод был, пока
Ожог на коже тлел
От лепестка.
Но поостыла кровь,
И притупилась боль;
И я пирую вновь,
Впивая соль
Давно просохших слез;
И горький вкус коры
Мне сладостнее роз
Иной поры.
Когда горит щека,
Исколота травой,
И затекла рука
Под головой,
Мне эта мука всласть,
Хочу к земле корней
Еще плотней припасть,
Еще больней.
О дереве, упавшем поперек дороги
Ствол, рухнувший под натиском метели
На просеку, не то чтобы всерьез
Хотел нам преградить дорогу к цели,
Но лишь по-своему задать вопрос:
Куда вы так спешите спозаранок?
Ему, должно быть, нравится игра:
Заставить нас в сугроб сойти из санок,
Гадая, как тут быть без топора.
А впрочем, знает он: помехи тщетны,
Мы не свернем — хотя бы нам пришлось,
Чтоб замысел осуществить заветный,
Руками ухватить земную ось
И, развернувшись, устремить планету
Вперед, к еще неведомому свету.
Э. Т-у
Глаза смежив, я уронил на грудь
Твоих стихов раскрытый белый том:
Как голубь на кладбищенской плите,
Он трепетал распластанным крылом.
Я отыскать тебя хотел во сне,
Хотел договорить с тобою, брат;
Ты был из тех, кто, не боясь судьбы,
Жил как поэт и умер как солдат.
Мы думали, что тайн меж нами нет
И друг у друга нам не быть в долгу;
А получилось так, что я с тобой
Победой поделиться не могу.
Когда ты под Аррасом пал в бою
При вспышках орудийного огня,
Война окончилась лишь для тебя
В тот час; а ныне — только для меня.
А для тебя тот бой еще гремит;
И что мне жалкий фимиам побед,
Когда сказать тебе, что враг разбит, —
И этого мне утешенья нет?
Остановившись на опушке
в снежных сумерках
Чей это лес — я угадал
Тотчас, лишь только увидал
Над озером заросший склон,
Где снег на ветви оседал.
Мой конь, заминкой удивлен,
Как будто стряхивая сон,
Глядит — ни дома, ни огня,
Тьма да метель со всех сторон.
В дорогу он зовет меня.
Торопит, бубенцом звеня.
В ответ — лишь ветра шепоток
Да мягких хлопьев толкотня.
Лес чуден, темен и глубок.
Но должен я вернуться в срок;
И до ночлега путь далек,
И до ночлега путь далек.
Что-то было
Я, наверно, смешон, когда, склонившись
Над колодцем, но не умея глубже
Заглянуть, — на поверхности блестящей
Сам себя созерцаю, словно образ
Божества, на лазурном фоне неба,
В обрамлении облаков и листьев.
Как-то раз, долго вглядываясь в воду,
Я заметил под отраженьем четким —
Сквозь него — что-то смутное, иное,
Что сверкнуло со дна мне — и пропало.
Влага влагу прозрачную смутила,
Капля сверху упала, и дрожащей
Рябью стерло и скрыло то, что было
В глубине. Что там, истина блеснула?
Или камешек белый? Что-то было.
Вспоминая зимой птицу,
певшую на закате
День угасал в морозном блеске.
Я шел домой — и в перелеске,
Где стыла голая ветла,
Почудился мне взмах крыла.
Как часто, проходя здесь летом,
Я замирал на месте этом:
Какой-то райский голосок
Звенел мне, нежен и высок.
А ныне все вокруг молчало,
Лишь ветром бурый лист качало.
Два раза обошел я куст,
Но был он безнадежно пуст.
С холма в дали искристо-синей
Я видел, как садился иней
На снег — но он старался зря,
Серебряное серебря.
По небу длинною грядою
Тянулось облако седое,
Пророча тьму и холода.
Мигнула и зажглась звезда.
Застынь до весны
Прощай до весны, неокрепший мой сад!
Недобрые нам времена предстоят:
Разлука и стужа, ненастье и тьма.
Всю долгую зиму за гребнем холма
Один-одинешенек ты простоишь.
И я не хочу, чтобы кролик и мышь
Обгрызли кору твою возле корней,
А лось — молодые побеги ветвей,
Чтоб тетерев почки клевать прилетал.
(Уж я бы их всех разогнал-распугал,
Я палкой бы им пригрозил, как ружьем!)
И я не хочу, чтоб случайным теплом
Ты мог обмануться в январские дни.
(Поэтому ты и посажен в тени,
На северном склоне.) И помни всегда,
Что оттепель пагубней, чем холода;
А буйные вьюги садам не страшны.
Прощай же! Стерпи — и застынь до весны.
А мне недосуг дожидаться тепла.
Другие меня призывают дела —
От нежных твоих плодоносных стволов
К сухой древесине берез и дубов,
К зубастой пиле, к ремеслу топора.
Весной я вернусь. А теперь мне пора.
О, если б я мог тебе, сад мой, помочь
В ту темную, в ту бесконечную ночь,
Когда, онемев и почти не дыша,
Все глубже под землю уходит душа —
В своей одинокой, безмолвной борьбе…
Но что-то ведь нужно доверить Судьбе.
Хохлатка-лауреатка
Такой бы курочке отличной
Блистать на выставке столичной!
На окружной она была —
И все призы там забрала.
Своею белизною гладкой,
И красотою, и повадкой —
От гребешка до коготков —
Она пленяла знатоков.
Да вы, наверное, слыхали:
Ее там образцом признали,
Единственным на целый свет.
Ну хоть рисуй с нее портрет!
Вот, после славы и шумихи,
Вернувшись в свой курятник тихий,
Она поклоны бьет пшену
И не торопится ко сну.
Смеркается. Ее хозяин,
С утра забеган и замаян,
Один, с пустым ведром в руке,
Задумался невдалеке.
Он, прислоняясь к стенке грязной,
Стремится вдаль мечтою праздной.
В нем, как зарница сквозь туман,
Селекционный брезжит план.
Он верит в птичью королеву.
Он видит в ней праматерь Еву,
Чей новый, образцовый род
Мир унаследовать придет.
У ней здоровые привычки:
Шесть дней она кладет яички
По штуке в день, а на седьмой
Берет законный выходной.
Ее яйцо узнать несложно:
Оно защищено надежной
Весьма округлой и тупой
Коричневою скорлупой.
Ее сомненья не смущают,
Она свой ужин поглощает,
На человека не взглянув,
И сыто чистит сонный клюв.
У патентованной поилки
Пошарит, разгребет опилки
И камешек блестящий съест.
Теперь попить — и на насест.
Насест — предел ее полета.
Осталось растолкать кого-то
И с той, и с этой стороны,
На то и крылья ей даны.
Темно. В окошки снег стучится.
А здесь — что может здесь случиться?
Проквохчет кто-нибудь со сна,
И вновь-покой и тишина.
Курятник неказист снаружи,
Но он — заслон ветрам и стуже,
Благоразумия оплот,
И — перспективу он дает.
Горный сурок
Кто живет под кривой ольхой,
Кто вверху, под гнилой стрехой, —
Словом, всякий себе жилище
По душе да по росту ищет.
Ну а я обитаю в норке
На крутом щебнистом пригорке,
И поскольку мне хвост мой дорог,
Я копаю еще отнорок.
Я на камне сижу открыто,
Отступленье — моя защита.
Обеспечив тылы надежно,
Вид беспечный принять несложно.
Есть у всех у нас, жить охочих,
Свой особый тихий свисточек:
При малейшем тревожном знаке —
Юрк — и ты в безопасном мраке!
И покуда злодеи близко,
Лучше пересидеть без риска,
Все обдумать дважды и трижды,
Попоститься — но время выждать.
А когда удалятся волки
И затихнет эхо двустволки
(Как проходят война и чума
И всеобщий вывих ума).
Можешь быть, мой дружок, уверен,
Что я здесь и что я намерен
Оставаться здесь же и впредь
И на мир свысока смотреть,
Потому что, как я ни мал
По сравненью с масштабом Скал,
Но зато я чуткий и зоркий
И умею прятаться в норке.
Белохвостый шершень
В сарае дровяном под потолком
Гнездо подвесил белохвостый шершень.
Ружейным дулом смотрит круглый вход,
Откуда он выносится как пуля —
Как пуля, что лавирует в полете
И потому без промаха разит.
О, это — удивительный боец:
Как ни маши отчаянно руками,
Он безошибочно находит брешь,
Чтоб в самую ноздрю меня ужалить!
Наверное, таков его инстинкт.
Но где ж природная непогрешимость,
Раз может он так ложно толковать
Мои намеренья, — не признавая
Во мне то исключение из правил,
Каким я сам себя привык считать?
Уж я-то не позарюсь, как мальчишка,
На дом его — фонарик подвесной
Из желтой гофрированной бумаги.
Нет, он меня как жалил, так и жалит
Без жалости: мол, кубарем катись! —
И слушать не желает объяснений.
Таков он, как хозяин, — у себя.
В гостях он не в пример миролюбивей.
На мух охотясь у балконной двери,
Он к вам не проявляет ни вражды,
Ни подозрительности. Пусть присядет
Вам на руку, не бойтесь потерпеть
Щекотку этих тонких, цепких лапок.
Его интересуют только мухи,
Корм для его личинок-переростков.
Тут он в своей стихии; но и тут…
Я видел, как бросался он в атаку
На шляпку вбитого в косяк гвоздя;
Еще наскок! — и снова неудача.
«Да это просто гвоздь. Железный гвоздь».
Обескураженный таким конфузом,
Он долбанул черничинку — точь-в-точь
Как футболист пинает мяч с досады.
«И цвет не тот, и запах, и размер, —
Сказал я, — три существенных ошибки».
Но вот он, наконец, заметил муху.
Метнулся — и промазал. А нахалка
Еще в насмешку сделала петлю
И скрылась. Если бы не эта муха,
Я мог предположить, что он был занят
Сравненьем поэтическим — гвоздя
И мухи или мухи и чернички:
Какое сходство — просто чудеса!
Но этот промах с настоящей мухой…
Сказать по правде, он меня смутил
И возбудил серьезные сомненья.
А что, если слегка перетряхнуть
Ученье об инстинктах — устоит ли?
И много ли незыблемых теорий?
Ошибки свойственны лишь человеку,
Мы говорим. И, вознося инстинкт,
Теряем больше, чем приобретаем.
Причуды наши, преданность, восторг —
Все это перешло под стол собакам;
Так отомстила нам любовь к сравненьям
По нисходящей линии. Пока
Сравненья наши шли по восходящей,
Мы были человеки — лишь ступенью
Пониже ангелов или богов.
Когда же мы в сравнениях своих
Спустились до того, что разглядели
Свой образ чуть ли не в болотной жиже,
Настало время разочарований.
Нас поглотила по частям животность,
Как тех, что откупались от дракона
Людскими жертвами. Из привилегий
Осталось нам лишь свойство ошибаться.
Но впрямь ли это только наше свойство?
Фигура на пороге
Осиля затяжной подъем дороги,
Наш поезд шел средь стертых гор пологих.
Вокруг дубки тщедушные росли,
И камня было больше, чем земли.
Пейзаж тянулся, мрачноват и скуден,
Но в то же время не совсем безлюден.
Мужчина, долговязый и худой,
Лачуги дверь загородив собой,
Стоял, на поезд проходящий глядя.
Как лежа умещался этот дядя
В своем жилище, я не понимал.
Но он здесь жил и вроде не страдал
От одиночества. Бродила хрюшка
Поблизости и курица-пеструшка.
Не так уж мало! Грядок шесть иль пять,
Колодец, бак, чтоб дождик уловлять,
И для печи — дубовые поленья.
Он знал и кой-какие развлеченья:
На поезд поглазеть, где за окном
Мы спорим, мельтешим, едим и пьем, —
И даже, если вдруг найдет такое,
Небрежно вслед нам помахать рукою.
Вестник
Гонец с недоброю вестью,
Добравшись до полпути,
Смекнул: опасное дело
Недобрую весть везти.
И вот, подскакав к развилке,
Откуда одна из дорог
Вела к престолу владыки.
Другая за горный отрог,
Он выбрал дорогу в горы,
Пересек цветущий Кашмир,
Проехал рощи магнолий
И прибыл в страну Памир.
И там, в глубокой долине,
Он девушку повстречал.
Она привела его в дом свой,
В приют у подножья скал.
И рассказала легенду:
Как некогда караван
Китайскую вез принцессу
По этим горам в Иран.
На свадьбу с персидским принцем
Свита ее везла,
Но оказалось в дороге,
Что девушка — тяжела.
Такая вышла заминка,
Что ни вперед, ни назад,
И хоть ребенок, конечно,
Божественно был зачат,
Они порешили остаться —
Да так и живут с тех пор-
В Долине мохнатых яков,
В краю Поднебесных гор.
А сын, рожденный принцессой,
Царя получил права:
Никто не смел прекословить
Наследнику божества.
Вот так поселились люди
На диких склонах крутых.
И наш злополучный вестник
Решил остаться у них.
Не зря он избрал это племя,
Чтобы к нему примкнуть:
И у него был повод
Не продолжать свой путь.
А что до недоброй вести,
Погибельной для царя, —
Пускай на пир Валтасару
Ее принесет заря!
Бук
Средь леса, в настоящей глухомани,
Где, под прямым углом свернув к поляне,
Пунктир воображаемый прошел,
Над грудою камней игла стальная
Водружена, и бук, растущий с краю,
Глубокой раной, врезанною в ствол,
Отмечен тут, как Дерево-свидетель
Напоминать, докуда я владетель,
Где мне граница определена.
Так истина встает ориентиром
Над бездной хаоса, над целым миром
Сомнений, не исчерпанных до дна.
Шелковый шатер
Она как в поле шелковый шатер,
Под ярким летним солнцем поутру,
Неудержимо рвущийся в простор
И вольно парусящий на ветру.
Но шест кедровый, острием своим
Сквозь купол устремленный к небесам,
Как ось души, стоит неколебим
Без помощи шнуров и кольев — сам.
Неощутимым напряженьем уз
Любви и долга к почве прикреплен,
Своей наилегчайшей из обуз
Почти совсем не замечает он:
И лишь, когда натянется струна,
Осознает, что эта связь прочна.
Счастье выигрывает в силе то,
что проигрывает во времени
О мир ветров и гроз!
Так много он пронес
Над нами туч слоистых,
Туманов водянистых
И обложных дождей,
Так мало было дней,
Не омрачивших тьмою,
Как траурной каймою,
Безоблачную гладь, —
Что можно лишь гадать,
Чем так душа согрета,
Каким избытком света —
Не тем ли ярким днем,
Что вывел нас вдвоем
В распахнутые двери?
Воистину я верю,
Что в нем все дело, в нем!
Лучился окоем,
Цветы глаза слепили.
И мы с тобою были
Одни, совсем одни —
На солнце и в тени.
Войди!
Только я до опушки дошел,
Слышу — песня дрозда!
А в полях уже сумрак стоял,
А в лесу — темнота.
Так темно было птице в лесу,
Что она б не могла
Даже ветку свою разглядеть,
Даже перья крыла.
Но последние отблески дня,
Что потух за холмом,
Еще грели певца изнутри
Ускользавшим теплом.
Далеко между мрачных колонн
Тихий посвист звучал,
Словно ждал и манил за собой
В темноту и печаль.
Но никак не хотелось — от звезд —
В этот черный провал,
Если б даже позвали: «Войди!»
Но никто не позвал.
Пусть время все возьмет
Нет, Время это подвигом не мнит —
Разрушить горный пик до основанья.
В песок прибрежный превратить гранит:
Без огорченья и без ликованья
На дело рук своих оно глядит.
И вот — на месте вздыбленного кряжа
Мелькнет насмешливым изгибом рта
Зализанный волнами контур пляжа…
Да, сдержанность — понятная черта
Пред этой вечной сменою пейзажа.
Пусть Время все возьмет! Мой скарб земной
Да будет он изъят и уничтожен.
Зато я сберегу любой ценой
То, что провез я мимо всех таможен:
Оно мое, оно всегда со мной.
Один
Весь мир, казалось, вымер или спал;
Кричи иль не кричи — не добудиться.
Лишь из-за озера, с лесистых скал,
Взлетало эхо, как шальная птица.
Он требовал у ветра, у реки,
У валунов, столпившихся сурово,
Не отголоска собственной тоски,
А встречного участия живого.
Но тщетны были и мольба, и зов,
Когда внезапно там, на дальнем склоне,
Раздался торопливый треск кустов
И кто-то с ходу, словно от погони
Спасаясь, бросился с размаху вплавь —
И постепенно с плеском и сопеньем
Стал приближаться, оказавшись въявь
Не человеком, а большим оленем,
Что встал из озера, в ручьях воды,
Взошел на камни, мокрый и блестящий,
И, оставляя темные следы,
Вломился снова в лес — и скрылся в чаще.
Неизвестному сорванцу
Горя азартом, как перед рыбалкой,
Схватил топор отцовский — и пошел;
Нет, елочки моей тебе не жалко,
Ты с двух ударов подрубаешь ствол,
Берешь под ручку и влечешь с собою
Дикарку леса, пахнущую хвоей.
Я бы купил тебе (о том ли речь?)
Другую — попушистей этой елку,
Лишь бы свои посадки уберечь.
Но что в благотворительности толку
И что без приключений Рождество?
Ты прав: не будем омрачать его.
Твой праздник с рощицей моей в раздоре;
Но даже там, где бездна пролегла,
Гораздо чаще речь идет о споре
Добра с добром, а не добра и зла:
Вот почему двурушничают боги,
Когда мы к ним взываем о подмоге.
И пусть, опутанная мишурой,
Ель-пленница в своей тоске зеленой
Разлучена с небесною звездой —
Стеклянная звезда — ее корона —
Пускай и мне издалека блеснет,
Чтоб с легким сердцем встретить Новый год.
Мотыльку, встреченному зимой
Вот тебе теплая моя рука,
Согретая в кармане, — приземляйся,
Серебряный лоскутик черноглазый,
Что отдыхает, распуская крылья
В накрапах бурых. (Я б назвал тебя,
Дружи я с бабочками, как с цветами.)
Скажи-ка мне теперь, как ты рискнул
Пуститься на такую авантюру:
Зимой любимую себе искать?
Нет, погоди, дослушай! Я-то вижу,
Во что они обходятся тебе —
Полет и непосильная свобода.
Не обретешь ты пары, не мечтай.
Есть что-то человечье в этой доле,
Извечное глухое невезенье,
Несовпаденье сроков и судьбы.
Ты прав, что толку сожалеть! Лети же,
Пока ты не погаснешь на ветру.
Должно быть, мудрости твоей нехитрой
Хватило догадаться, что рука,
Протянутая мной непроизвольно
Над бездной, разделившей нас с тобой,
Зла не таит и жизнь твою не сгубит.
Не сгубит, верно; но и не спасет.
Мне бы свою продлить еще немного.
Серьезный шаг, предпринятый шутя
На карте меж двух холмов,
Похожих на два репейных пучка,
Лежал головастик с тонким хвостом —
Озеро и река.
А точка рядом была,
Наверное, городком,
Где мы бы с тобой могли купить —
Буквально задаром — дом.
Заглушив усталый мотор,
Мы постучались в дверь,
Вошли в чужой, незнакомый дом,
И нашим он стал теперь.
Немало за триста лет
Сменилось в этом краю
Старых фамилий, старых семей.
А мы утвердим свою
На триста грядущих лет —
И будем землю пахать,
Крышу чинить, разводить коров,
Изгородь подправлять.
Вот так будем жить да жить
И переживем спроста
Тысячу мод, дюжину войн
И президентов полста.
Важная крапинка
Я б эту крапинку и не заметил,
Не будь бумажный лист так ярко светел.
Она ползла куда-то поперек
Еще местами не просохших строк.
Уж я перо занес без размышленья —
Пресечь загадочное шевеленье!
Но, приглядевшись, понял: предо мной
Не просто крохотная шелушинка,
Колеблемая выдохом пушинка, —
Нет, эта крапинка была живой.
Она помедлила настороженно,
Вильнула — и пустилась наутек;
На берегу чернильного затона
Понюхала — иль отпила глоток —
И опрометью бросилась обратно,
Дрожа от ужаса! Невероятно,
Но факт — ей не хотелось умирать,
Как всякому из мыслящих созданий;
Она бежала, падала, ползла —
И наконец безвольно замерла
И съежилась, готовая принять
Любую участь от всесильной длани.
Я не могу (признаюсь честно в том)
Любить напропалую, без изъятий,
Как нынче модно, «наших меньших братий».
Но эта кроха под моим пером —
Рука не поднялась ее обидеть;
Да и за что бедняжку ненавидеть?
Я сам разумен и ценю весьма
Любое проявление ума.
О, я готов облобызать страницу,
Найдя на ней разумную крупицу!
Блуждающая гора
Быть может, эту ночь проспали вы;
Но если бодрствовали (как волхвы),
То видели, наверно, ливень звездный —
Летящий блеск, таинственный и грозный?
То — Леониды, метеорный град;
Так небеса, разбушевавшись, мстят
Мятежникам, что свет свой сотворили,
Как вызов Ночи — темной древней силе.
Все эти вспышки — холостой салют,
Они лишь пеплом до земли дойдут —
Столь мелким, что и в утренней росинке
Не сыщешь ни единой порошинки.
И все же в этом знаменье сокрыт
Намек на то, что есть шальной болид,
Гора, что в нас пращою балеарской
Нацелена со злобою дикарской;
И эту гору беспощадный Мрак
От нас покуда прячет в Зодиак
И хладнокровно, как перед мишенью,
Лишь выжидает верного мгновенья,
Когда ее сподручней в нас метнуть —
Чтоб мы не увернулись как-нибудь.
Урок на сегодня
Будь смутный век, в котором мы живем,
Воистину так мрачен, как о том
От мудрецов завзятых нам известно,
Я бы не стал его с налету клясть:
Мол, чтоб ему, родимому, пропасть!
Но, не сходя с насиженного кресла,
Веков с десяток отлистал бы вспять
И, наскребя латыни школьной крохи,
Рискнул бы по душам потолковать
С каким-нибудь поэтом той эпохи —
И вправду мрачной, — кто подозревал,
Что поздно родился иль слишком рано,
Что век совсем не подходящ для муз,
И все же пел Диону и Диану,
И ver aspergit terram floribus,
И старый стих латинский понемногу
К средневековой рифме подвигал
И выводил на новую дорогу.
Я бы сказал: Ты не был никому
Шутом, нижe и Карлу самому;
Ответь мне, о глава Придворной школы,
Открой, как педагогу педагог, —
С Вергилием равняться ты не мог,
Но виноват ли в этом век тяжелый?
Твой свет не проницал глухую тьму;
Но та же тьма, храня, тебя скрывала.
Нет, ты на время не кивал нимало.
Ты понимал, что тот судья не прав,
Кто сам свою эпоху обвиняет,
Кто судит, выше времени не став.
Взять нынешних — они уж точно знают,
Какой у века вывихнут сустав:
Не оттого ли их стихи хромают?
Они пытались разом все объять,
Собрать в одну охапку, поднатужась,
Весь мусор фактов. Мы пришли бы в ужас,
Распухли бы от сведений дурных —
И никогда бы не сумели их
Переварить, от столбняка очнуться
И в образ человеческий вернуться,
А так и жили бы, разинув рот,
В духовном ступоре… Хоть мы с тобою
Совсем не мистики, наоборот.
Мы изнутри судить свой век не можем.
Однако — для примера — предположим,
Что он и в самом деле нехорош,
Ну что ж, далекий мой собрат, ну что ж!
Кончается еще тысячелетье.
Давай событье славное отметим
Ученым диспутом. Давай сравним
То темное средневековье с этим;
Чье хуже, чье кромешней — поглядим,
Померимся оружием своим
В заочном схоластическом сраженье.
Мне слышится, как ты вступаешь в пренья:
Есть гниль своя в любые времена,
Позорный мир, бесчестная война.
Что говорить, бесспорное сужденье.
В основе всякой веры — наша скорбь.
Само собою, так. Но плеч не горбь;
Добавь, что справедливость невозможна
И для пола выбор не велик —
Трагический иль шутовской парик.
Все это правильно и непреложно.
Ну, а теперь от сходства перейдем
К различью — если мы его найдем.
(Учти, мы соревнуемся в несчастье,
Но строго сохраняя беспристрастье.)
Чем современный разум нездоров?
Пространством, бесконечностью миров.
Мы кажемся себе, как в окуляре,
Под взглядами враждебными светил,
Ничтожною колонией бацилл,
Кишащих на земном ничтожном шаре.
Но разве только наш удел таков?
Вы тоже были горстью червяков,
Кишащих в прахе под стопою Божьей;
Что, как ни сравнивай, — одно и то же.
И мы, и вы — ничтожный род людской.
А для кого — для Космоса иль Бога,
Я полагаю, разницы немного.
Аскет обсерваторий и святой
Затворник, в сущности, единой мукой
Томятся и единою тщетой.
Так сходятся религия с наукой.
Я слышу, как зовешь ты на урок
Свой Палатинский класс. Узнайте ныне
Значение еheu по-латыни —
«Увы!». Сие запоминайте впрок.
О рыцари, сегодняшний урок
Мы посвятим смиренью и гордыне.
И вот уже Роланд и Оливье
И все другие рыцари и пэры,
В сраженьях закаленные сверх меры,
Сидят на ученической скамье,
Твердя горацианские примеры,
Притом, как чада христианской веры,
О кратком размышляя бытие.
Memento mori и Господь помилуй.
Богам и музам люб напев унылый.
Спасение души — нелегкий труд.
Но если под контролем государства
Спасаться, то рассеются мытарства,
Обетованное наступит царство
И небеса на землю низойдут
(В грядущем, видимо, тысячелетье).
Оно второе будет или третье —
Неважно. Аргумент весом вполне
В любое время и в любой стране.
Мы — иль ничто, иль Божье междометье.
Ну, наконец приехали! Маршрут,
Для всех философов обыкновенный:
С какой они посылки ни начнут,
Опять к универсалиям придут,
Сведут в конце концов на Абсолют
И ну жевать его, как лошадь — сено.
А для души — что этот век, что тот.
Ты можешь мне поверить наперед:
Ведь это я в твои уста влагаю
Слова. Я гну свое, но подкрепляю
Твою позицию — так королю
И передай. Эпоха мрачновата
Всегда — твою ли взять или мою.
Я — либерал. Тебе, аристократу,
И невдомек, что значит либерал.
Изволь: я только подразумевал
Такую альтруистскую натуру,
Что вечно жаждет влезть в чужую шкуру.
И я бы тронул руку старика,
Сжимающую посох, и слегка
Откинулся бы в кресле, потянувшись,
И, усмехнувшись про себя, сказал:
«Я Эпитафию твою читал».
На днях забрел я на погост. Аллейки
В то утро были сиры и пусты.
Лишь кто-то вдалеке кропил из лейки
В оградке тесной чахлые цветы
(Как будто воскресить хотел подобья
Ушедших лиц). А я читал надгробья,
Прикидывая в целом, что за срок
Отпущен человеку — к этой теме
Все более меня склоняет время.
И выбор был изысканно широк:
Часы, и дни, и месяцы, и годы.
Один покойник жил сто восемь лет…
А было бы недурно ждать погоды
У моря, пожинать плоды побед
Научных — и приветствовать открытья,
И наблюдать дальнейшее развитье
Политики, искусств и прочих дел,
Но притязаньям нашим есть предел.
Мы все на крах обречены в финале;
Всех, кто когда-то что-то начинал,
И Землю в целом ждет один финал.
Отсюда столько в прозе и в стихах
Слезоточивой мировой печали.
(На что я лично искренне чихал.)
Утрата жизни, денег иль рассудка,
Забвенье, боль отверженной любви —
Я видел все. Господь благослови…
Кого же? Вот бессмысленная шутка.
Раз никому судьбы не обороть,
Да сам себя благословит Господь!
Я помню твой завет: Memento mori,
И если бы понадобилось вскоре
Снабдить надгробной надписью мой прах,
Вот эта надпись в нескольких словах:
Я с миром пребывал в любовной ссоре.
Шум деревьев
О чем этот шум древесный?
Зачем мы так долго ищем
В разноголосице звуков
Этот шум, этот шепот
Рядом с нашим жилищем?
Радости убаюкав
И повседневный гомон,
Вслушиваемся в окрестный
Шорох листы — о чем он?
Он говорит об уходе,
Он прощаться торопит
Голосом пилигрима.
Но чем безысходней ропот,
Тем корни неискоренимей.
И я клонюсь головою,
Словно дерево кроной,
Видя, как машут ветви,
Слыша шум заоконный
И я соберусь однажды,
Решусь на шаг безрассудный,
И будут леса угрюмы
И небеса — безлюдны,
И будут шуметь деревья,
Как прежде они шумели,
Деревья будут прощаться,
А я уйду в самом деле.