Григорий Кружков

Уоллес Стивенс Wallace Stevens
1879–1955

Инвектива против лебедей

О гусаки! Вам не постичь вовек,
В какую даль уносится душа.

Шумят ветра. Клонящееся солнце
Льет бронзовые струи и томится,

Как тот, кто нацарапал завещанье
В кудрявых росчерках и завитках

И ваши перья отписал луне,
А взмахи бурные — ветрам осенним.

Уже, взгляните, вдоль аллей вороны
Пометом умащают кудри статуй.

И одинокая душа взмывает выше
Крикливых ваших стай, о гусаки!

Снежный человек

Нужен зимний, остывший ум,
Чтоб смотреть на иней и снег,
Облепивший ветки сосны.

Нужно сильно захолодеть,
Чтобы разглядеть можжевельник
В гроздьях льда — и ельник вдали

Под январским солнцем, забыть
О печальном шуме вершин
И о трепете редкой листвы,

Шепчущей нам о стране,
Где вот так же ветер гудит
И вершины шумят,

И кто-то, осыпанный снегом,
Глядит, не зная, кто он,
В ничто, которого нет, и то, которое есть.

Le Monocle De Mon Oncle

I

«О матерь гор, царица облаков,
Порфира солнца и венец луны,
Нет сокрушительнее слов твоих,
Нет смертоносней этих алебард!»
Так я велеречиво к ней взывал.
Не над собой ли я шутил, шутник? —
О бедный недомыслящий тростник!
Кипящих дум прибой выносит вверх
Ее улыбки радугу. И вот
Безудержней еще и солоней
Из глаз моих фонтан печали бьет.

II

Багряная над морем золотым
Мчит птица, голосов родных ища
Средь гула волн и крыльев и ветров.
Найдет — и изольется как поток.
Расправить этот скомканный листок?
Я тот богач, который, как весну,
Приветствует наследников своих,
Приветственным печалясь голосам,
Ведь после лета не бывать весне.
Как можешь ты наивно доверять
Какой-то праздной звездной глубине?

III

Напрасно ли на берегу Янцзы
Сидели Кунфу-цзы и Лао-цзы
Поглаживая бороды свои?
Я не хочу играть банальных гамм,
Описывая роскошь черных кос,
Красавиц Утамаро туалет,
Прически башенные батских дам.
Увы! вотще ль трудился куафер,
Коль нам ни прядки рок не сохранил?
Зачем же ты опять встаешь, свежа,
В дожде волос — над сумраком могил?

IV

Плод нашей жизни, соком налитой,
На землю падает, отяжелев.
Когда была ты Евою в раю,
Он не горчил, блаженный дар небес.
Он книгой был, учивший слову «шар»
Не хуже черепа, — и слову «свод»,
И возвращенью в прах земной учил,
Превосходя смиренный череп в том,
Что суть его опасней и хмельней
Того, что в черепе заключено:
Безумец, кто шутить посмеет с ней.

V

Горит, как ярь, закатная звезда:
Она была для юных возжена,
Для пылких женихов и томных дев,
Полынным медом пахнущих. Любовь
Крепит оплот слонов и черепах.
А мне светляк, мигающий в кустах,
Отсчитывает пульс докучных дней.
Ты помнишь, как кузнечики в траве
Перед тобой сновали, как родня,
Когда впервые ощутила плоть
Столь близко — этот бедный сор и прах?

VI

Художник в сорок лет вполне созрел,
Чтоб рисовать туманные пруды,
Где все цвета эфира и воды
Смесились в самый серый, прочный цвет.
А у любви оттенков и цветов
Так много, что не хватит ярлыков
Классифицировать любой каприз.
Когда ж классификатор станет лыс,
Капризы все ужмутся в краткий курс,
Читающийся эмигрантом из
Того, что минуло, в то, что пройдет:
Про Гиацинта новый анекдот.

VII

Спускается небесный караван
С заоблачных, засолнечных высот,
На мулах колокольчики звенят.
Погонщики ведут их не спеша, —
Пока центурионы ржут взахлеб
И кружками колотят по столам.
Истолкованье притчи таково:
Прольется или нет нектар небес —
Нектар земной всегда и пьют, и льют.
Но Деву Незакатной Красоты
Едва ли эти мулы привезут.

VIII

В любви я, как астролог, зрю аспект
Особый, предначертанный душе,
Чьи стадии — цвет, завязь, плод и смерть.
Сей образ тривиален, но правдив.
Мы отцвели. Мы, стало быть, плоды.
Две тыквы желтые, что на лозе
Созрели и надулись как шуты,
Явив заре, что холодом горит,
Пупырчатые, толстые бока.
Над нами посмеются облака,
И ливень унесет в канаву гнить.

IX

В стихах, кипящих яростью борьбы,
Неистовых, жестоких и прямых,
Как мысли пехотинца, что в бою
Пытает жизнь и смерть, — приди, восславь
Сороколетье, заповедник чувств.
О сердце вещее, не уставай
Фантазиями разрастаться вширь.
Я допрошу все звуки, все слова,
Чтоб принести ей в дар, как трубадур,
Достойный гимн. Ужели не найду
Бравурный и блистающий финал?

X

Эстет нароет у себя в стихах
Мистических источников и струй,
Чтоб как-то спрыснуть пересохший грунт.
Я, по сравненью с ним, простолюдин,
Мне не вкушать в магических садах
Серебряных и золотых плодов.
Но верю я, есть дерево одно
С вершиной одинокой и сквозной,
Шумящей средь заоблачных высот;
Раз в жизни может птица долететь
До той вершины, — если повезет.

XI

Не куклы мы, чтоб всякая рука
От страсти заставляла нас пищать.
Наоборот, по прихоти судьбы,
Смеемся мы, и плачем, и хрипим,
Впадаем в ликованье и в тоску
И в рифму говорим — не оттого,
Что нас измучил основной инстинкт.
Вчера, под размерцавшейся луной,
Средь лилий, окруживших водоем,
Ты помнишь, как внезапно нас настиг
Ликующих лягух утробный хор?

XII

А сизый голубь в синеве кружит,
За кругом круг, над охрою равнин.
А белый голубь падает к земле
Устав парить. Как сумрачный раввин,
Я смолоду усердно изучал
Природу человека — и нашел,
Что люди — мясо в мясорубке дней.
А ныне я, как розовый раввин,
Вникаю в суть любви. Я вижу в ней
Стремленье, трепыханье и полет.
Но тень ее к земле упорно льнет.

Женевский доктор

Женевский доктор встал лицом к волнам
И, взор вперяя в Тихий Океан,
Цилиндр прихлопнул, затянул платок.

Кузнечик мыслящий, он в первый раз
Встречал такой разгул, такой напор —
Куда там твой Расин и Боссюэ!

Нет, он не струсил. Повелитель тайн
И бездн, он трепета не испытал
Пред этим явным бешенством стихий.

И все-таки его пытливый дух
Был сбит с резьбы упорством и числом
Косноязычных варварских валов.

Столпы и купола его ума,
Внезапно треснув, рухнули в потоп.
Профессор высморкнулся и вздохнул.

Черви у небесных ворот

Мы из могилы принцессу несем,
В чреве своем к горним вратам.
Мы — колесница Бадрульбадур.

Вот ее око. Вот, чередой,
Ресницы ока и веко ее.
Вот ее века подпора — щека.
Вот, палец за пальцем, рука —
Гений, слетавший к этой щеке.
Губы, и все остальное — до ног.
. . . . . . . . . . . . .

Мы — колесница Бадрульбадур.

Убежище одиноких

Пусть последним убежищем одиноких
Станет место волнообразных качаний.

Будет ли это посреди океана
На шлепающих зеленых ступенях
Или на побережье песчаном —
Что-то все время должно качаться
Волнообразно и непрестанно,
С шумом ритмичным и монотонным,
Не прекращающимся ни на секунду;

И мысль должна тоже волнообразно,
Беспокойно зыбиться и возвращаться —

В этом убежище одиноких,
Которое мы можем назвать по праву
Местом вечных волнообразных качаний.

Воскресное утро

I

Прохладный пеньюар и поздний кофе
За солнечным столом, и апельсины,
И вспыльчивый зеленый какаду —
Все это, смешиваясь, разрушает
Благоговейный дух священной жертвы.
Она сквозь дрему чувствует вторженье
Той древней и незавершенной драмы,
Как будто блики над водой тускнеют.
Жар апельсиновый и зелень крыльев
Вплетаются в процессию усопших,
Беззвучно шествующих над водою.
День разливается пред ней, как море,
Беззвучно; и она идет по морю —
Слепыми, как сомнамбула, стопами —
К таинственно притихшей Палестине,
Земле кровавой гибели и праха.

II

Зачем ей дар свой отдавать усопшим?
Что это за божественность, которой
Коснуться можно лишь в потемках сна?
Не благодатнее ли ласка солнца,
Жар апельсиновый и зелень крыльев,
И все лучи и запахи земли,
Чем эта мысль бесплодная о небе?
Божественность должна быть в ней самой;
Неистовство дождя — сон снегопада —
Грусть одиночества — и неизбежный
Восторг пред яблоней в цвету — озноб
Предчувствий ночью на сырой дороге:
Все радости и скорби этой жизни,
И ветка летняя, и зимний сук —
Таков удел, ее душе сужденный.

III

Зевес, рожденный в облаках, не знал
Сосцов и ласки материнской — не был
Взлелеян царь напевом колыбельным.
Угрюмо он меж смертными бродил
И самок выбирал себе по нраву,
Чтоб наша девственная кровь, смешавшись
С божественной, произвела потомство,
Какое возвещала им звезда.
Погибнет ли напрасно наша кровь
Или стяжает рай? Или земля
Окажется душе доступным раем?
И небо станет дружественней к людям,
Участливей к его земным трудам,
И засияет ярко, как любовь, —
Не то, что этот равнодушный купол.

IV

Она бормочет в полусне: «Как нежно,
Свистя, перекликаются в тумане,
Проснувшиеся на рассвете птицы!
Но позже, когда птицы улетают
И гнезда остывают, где блаженство?»
Ничто не вечно; нет таких пророчеств,
Ни утешающих химер загробных,
Ни золотых чертогов под землею,
Ни островов блаженных, полных песен,
Ни баснословных южных стран, ни пальмы
На дальней выси горней — столь же прочных
И неизменных, как трава в апреле,
Как память о рассветных птицах или
Тоска по теплым вечерам июньским,
По сумеркам и ласточкиным крыльям.

V

«Но есть же где-то, — говорит она, —
Должно же быть нетленное блаженство!»
Смерть — матерь красоты. Она одна
Дарует исполненье всем стремленьям
И снам. Она листвой успокоенья
Дороги наши устилает в мире —
Печали сиротливую тропу,
И перекрестки, где горланит гордость,
И тропку шелестящую любви.
Она велит ольхе дрожать на солнце
Блаженной дрожью, как сердца у дев,
В траве прилегших под ее ветвями.
Она мальчишек заставляет рвать
Плоды и грозди для смущенных дев
И страстное в них возжигает пламя.

VI

Неужто рай чужд смертной перемены?
И зрелый плод не падает на землю?
И ветка в небе безупречно синем,
Плодами отягченная, не дрогнет?
И устремившиеся вдаль потоки,
Блуждая, не находят океана,
Чтоб влиться с мукой в горькую волну?
Зачем же вдоль реки сады сажать
И полнить берег слив благоуханьем?
Зачем цветные надевать шелка,
Скучая средь полуденных щедрот,
И трогать струны вялых лютен? Смерть —
Мистическая матерь красоты,
На чьей пылающей груди мы грезим
О наших милых матерях земных.

VII

Неистовый и гибкий хоровод
Сольет ликующие голоса
В честь солнечного бога — не того,
Кто вдалеке, а кто, как дикий пращур,
Меж ними пляшет в буйной наготе.
Их песнопенье будет песней рая,
Даяньем крови, возвращенной небу.
И эту песнь подхватят, друг за другом,
Обласканные божеством озера,
Деревья стройные, как серафимы,
И те холмы, где долго бродит эхо.
Они восславят истинное братство
Бессмертных утр и смертных человеков.
Откуда и куда они идут —
Поведает роса на их ступнях.

VIII

Ей слышится — над стихшими волнами
Несется вздох: «Гробница в Палестине —
Лишь древняя могила Иисуса,
А не преддверье для усталых душ».
Нас окружает старый хаос тьмы,
И мы живем в извечной смене дней,
Беспомощные, вольные, одни —
На островке среди безбрежных вод.
Олени бродят на горах; свистят
Беспечно перепелки на лугах,
И сладко зреет ягода в глуши.
А в вышине, где все еще светло,
Кружатся стаи голубей вечерних,
Взмывают, мечутся — и мчатся вниз,
Чтоб кануть в ночь на распростертых крыльях.

Дева, несущая фонарь

Нет, не медведь лежит на грядке —
Там притаились две мулатки
В кустах и бдят,

Как дева с фонарем по тропке
Идет: ее движенья робки,
Потуплен взгляд.

О срам! С какой ужасной миной
Они следят за сей невинной
Прогулкой в сад!

Шесть пейзажей к размышлению

I

Старик сидит
В тени под сосной
В Китае.
Он видит
Как шпорник синий
На границе тени
Колышется ветром.
Его борода колышется ветром.
И сосна колышется ветром.
Все колышется,
Как водоросли
Под водою.

II

Ночь смуглая,
Как женское запястье.
Ночь скрытная,
Смутная,
Благоухающая бальзамом.
Пруд светится
И вспыхивает,
Как браслет
На руке у плясуньи.

III

Мерюсь высотой
С высоким деревом
И нахожу, что я много выше,
Ибо достигаю до солнца
Своим оком,
Достигаю до моря
Слухом.
И мне досадно смотреть,
Как муравьи
Снуют взад-вперед,
Нарушая границы
Моей тени.

IV

Когда мой сон дорос до луны,
Бледные складки ее пеньюара
Налились желтым светом,
Пятки ее
Покраснели.
А в волосах замерцала
Кристальная изморозь
Синих
Созвездий.

V

Ни кинжалы фонарных столбов,
Ни лезвия длинных улиц,
Ни колуны куполов
И высоких башен
Не разрежут того,
Что легко разрезает
Звездный луч,
Светящий в листве виноградной.

VI

Рационалисты одевают квадратные шляпы
И, сидя в квадратных комнатах,
Размышляют о прямоугольном,
Пристально вглядываясь в потолок
И в паркетины пола.
Но если бы вдруг
Они задумались о дугах и овалах,
Например, о дольке половинной луны, —
Рационалистам, конечно, пришлось бы
Одеть сомбреро.

Анекдот с банкой

Я банку водрузил на холм
В прекрасном штате Теннесси,
И стал округой дикий край
Вокруг ее оси.

Взлохмаченная глухомань
К ней, как на брюхе, подползла.
Она брала не красотой,
А только круглотой брала.

Не заключая ничего
В себе — ни птицы, ни куста,
Она царила надо всем,
Что было в штате Теннесси.

Варварское

Я согласен,
Солнце — не красный цветок.
Вывод ясен.

Мир уродлив,
И люди грустны.

Эти перья торчком —
Дикарский наряд,
Я согласен.

Это палящее око —
Звериный зрачок.
Вывод ясен.

Мир уродлив,
И люди грустны.

Подательнице музыки

Сестра, и мать, и высшая любовь,
И самая родная из сестер,
Что научают нас не умирать,
И всех благоуханных матерей
Благоуханнейшая, — о царица,
Ожог и жар божественной грозы,
Не охлажденной ни единой каплей
Бурлящей в тучах ядовитой славы, —
В пурпуре дня, в венце простых волос.

Из музык, нам дарованных с рожденья —
Со дня, который нас разъединяет
С сообществом стихий, чтобы в конце
Вернуть земле, готовящей для нас
Ночной приют и ложе, — ни одна
Не дарит нас столь чистым утешеньем,
Столь безмятежным совершенством, свитым
Из наших горестных несовершенств,
Как ты, святая сводница мелодий.

Мы так привязаны к себе самим,
Что поневоле ищем тех созвучий,
Что ближе и понятней нам. Из всех
Тревожащих нас тайн мы выбираем
Лишь те, которые рождают образ
И называют имя, что способно,
Пощекотать, как солнце, нашу память.
О пряная лоза, о куст, о ветка,
Рождающая каждый год одно!

Но и в подобье не переусердствуй.
Оставь творенью маленькую странность,
Ту самую чудную непохожесть,
Что дарит нам сочувствие небес.
Ведь есть в твоей шкатулке, музыкантша,
Иные ароматы. И в повязке,
Обвитой вкруг чела, сверкают камни
Невиданные. О верни, верни нам
Тот дар, которым мы пренебрегли!

Питер Пигва за клавикордами

I

Как из клавиш — беглые ноты,
Так из этих нот сладкозвучных
Извлекаю я музыку сердца,

Музыка — больше, чем звуки;
Это то, что я ощущаю
Сидя в комнате рядом с тобою,

Думая о твоем синем платье
И его шелковых волнах. Вот так же
Старцы вожделели к Сусанне.

В теплом свете зеленого заката
Под деревьями она купалась;
А красноглазые старцы

Смотрели, и струны их жизни
Дрожали, и ветхие вены
Пульсировали пицикатто.

II

В зеленой воде
Прозрачной
Сусанна лежала
Нежась.
Касания струй
Ласкали ее,
Искали ее,
Была в них
Робость и свежесть.

Под яблонями
На берегу
Сусанна стояла,
Ее знобило,
И не было сил
Навлечь покрывало.

Сусанна шла по траве
Ногами нагими.
Зефиры сновали вокруг ,
Как рабыни,
С шарфами прозрачными
И кружевными.

Дыханье чужое
Ожгло ей плечо,
Сверчки онемели.
Она обернулась —
Цимбалы ударили,
Трубы взревели.

III

Тут служанки вбежали с шумным
Дребезжаньем, подобно бубнам,

Удивляясь хозяйки крикам
Против старцев с угрюмым ликом.

И был ропот их в перерывах,
Словно дождик, шумящий в ивах.

И огонь, подъят к небесам,
Осветил красоту и срам.

И служанки умчались с шумным
Дребезжаньем, подобно бубнам.

IV

В воображенье красота мгновенна,
Как незаконченный эскиз творца;
Но воплотясь — она не знает тлена.
Плоть умирает, красота живет.
Так тают вечера в зеленой пене —
Волны возвратной вечное струенье.
Так замирает сад в тисках зимы,
Укрыв свой аромат под рясой тьмы.
Так вянут девы томно и устало
Под свежий звук рассветного хорала.
Сусанна похотливую струну
В сердцах у старцев гаснущих задела —
И смерти скерцо завершило дело.
Теперь она в бессмертии своем
На струнах душ смычком воспоминаний
Играет нескончаемый псалом.

Тринадцать способов нарисовать дрозда

I

Среди гор, засыпанных снегом,
Единственной движущейся точкой
Был глаз черного дрозда.

II

Я думал натрое —
Как дерево,
Приютившее трех дроздов.

III

Черный дрозд, закрученный зимним вихрем.
Он словно вырван из пантомимы.

IV

Мужчина и женщина —
Одна плоть.
Мужчина, женщина и дрозд —
Одна плоть.

V

Не знаю, что выбрать —
Красоту звучаний
Или красоту умолчаний,
Песенку дрозда
Или паузу после.

VI

Гроздья сосулек загородили окно
Первобытным стеклом.
Тень дрозда
Пересекла их дважды,
Туда и обратно.
Загадка
Этой мимолетности
Неисследима.

VII

О тощие мудрецы Хаддема!
К чему вам императорские соловьи?
Взгляните, как прогуливается дрозд
Под ногами у девушек
На лужайке.

VIII

Мне ведомы тайны созвучий
И тайны гибких, властительных ритмов.
Но мне ведомо также,
Что без дрозда
Ничего бы не вышло.

IX

Когда дрозд скрылся из глаз,
Он наметил границу
Какого-то важного круга.

X

При виде дроздов,
Летящих в зеленом свете,
Даже прожженные сводни мелодий
Взвизгнут.

XI

Переезжая мост через Коннектикут
В стеклянной карете,
Он вдруг испугался:
А не принял ли он за дрозда
Тень своего экипажа?

XII

Все течет.
Дрозд не меняется.

XIII

Вечерело весь день.
Снег шел
И собирался идти.
Черный дрозд сидел
В сучьях кедра.

Человек со слабыми голосовыми связками

Мне все равно, какое время года,
На стеклах — плесень лета иль зимы,
Я онемел в стенах своей тюрьмы,
Здесь вечно та же скука, без исхода.

Пусть ветер — вестник пекла или стуж —
Колотит в ставни спящих метрополий,
Пророчествуя им о сельской воле —
Он не нарушит спячки этих душ.

О язва повседневности… Быть может,
Когда б зиме-сиделке удалось
Сбить жар ее, охолодив насквозь —
До самой ледяной последней дрожи,

Я б тоже мог, сомненья одолев,
Ногтями соскребать со стекол плесень,
Чтоб время одарить охапкой песен.
Но сменит ли оно на милость гнев?

Прощание с Флоридой

I

Вперед, корабль! Там, на песке, вдали
Осталась кожа мертвая змеи.
Ки-Уэст исчез за грудой дымных туч,
И зыбь искрит как изумруд. Луна
Над мачтой, и минувшее мертво,
Наш разговор окончен — навсегда.
Мой ум свободен. В небесах луна
Плывет свободно и легко, и хор
Сирен поет: минувшее мертво.
Плыви во тьму. Пусть волны мчатся вспять.

II

Мой ум был связан ею. Пальмы жгли,
Как будто я на пепелище жил,
Как будто ветер с Севера, свистя
В листве, напрасно тщился воскресить
Того, кто в саркофаге Юга спал,
В ее морском, коралловом краю,
На островах ее, а не моих,
В ее океанических ночах,
Поющих, шепчущих, гремящих о песок.
О радость плыть на север, где зима,
От выцветших песчаных берегов!

III

Я ненавидел медленный отлив,
Бесстыдно обнажавший тайны дна
И джунгли водорослей, не любил
Изогнутых, неистовых цветов
Над духотой веранды, ржавь и гниль,
Костлявость веток, пыльную листву.
Прощай! Отрадно знать, что я уплыл
Навек от этих скал, от этих слов
И глаз, что я не помню ни чем,
И даже, что когда-то я тебя
Любил… Но все прошло. Вперед, корабль!

IV

Мой Север гол и холоден, похож
На месиво людей и облаков.
Как воды, толпы их текут во тьме,
Как воды темные, что бьются в борт,
Вздымаясь и скользя назад, во тьму,
И пеною сверкающей клубясь.
Освободиться, возвратиться к ним,
В толпу, что свяжет тысячами уз.
О палуба туманная, неси
Навстречу холоду. Плыви, корабль!

Мышиный данс-макабр

В стране индюшачьей, в разгар индюшачьей погоды
Вкруг статуи конной мы водим свои хороводы.
Все выше и выше! Никто нам плясать не мешает.
И лошадь, и всадник, как шубой, покрыты мышами.

Голодная пляска — название этого танца,
Танцуем от задней подковы до кончика шпаги
Синьора, о коем на цоколе надпись вещает
Словами, звенящими громче, чем бубен британца:

«Монарх — основатель державы». В какой же державе
Монарх-основатель бывал не облеплен мышами?
Взгляните, как живо под натиском их шевелится
Простертая в полночь, грозящая аду десница!

Прощание без вариантов

Это и значит — прощаться, прощаться —
И вдогонку кричать, и махать напоследок,
Всей душою прощаясь — словами, глазами, —
Если просто застыть и не шелохнуться.

В этом мире без твердых огней путеводных
Что ни угол, то клин — это глубже разлуки,
Это и значит — прощаться, прощаться —
Если просто молчать и глядеть неотрывно.

Можно быть независимым и равнодушным,
Презирать эту жизнь за бездарность и пошлость,
Можно соглашаться, что сегодня не душно
И не жарко, — прихлебывая понемножку

Из стакана, — и спать — или, если не спится,
То лежать в темноте и бежать не пытаться,
Или взглядом с тоскующим взглядом скреститься —
Это и значит — навек распрощаться.

Упражняться в занятии этом приятно,
Будь ты смертный еще или ангел. От солнца —
Все, что наше на свете: сиянье и пятна.
Что мы стоим, сверх солнечного червонца?

Догадка о гармонии в Ки-Уэсте

Там кто-то пел на берегу морском.
Был голос гениальнее валов;
Вода, которой бог не дал ума,
Могла лишь мучиться, давясь словами
Без смысла — и стенаньем оглашать
Пространство безответное, маша,
Как пугало, пустыми рукавами.

Волна шумела, женский голос пел;
Но шум и песня жили неслиянно,
Звучало в пенье эхо океана —
Гудящий ветр, кипящая волна —
Но это все-таки была она,
А не пустое эхо океана.

Она была твореньем и творцом.
Пусть океан с трагическим лицом
Рвал в клочья страсть — все это было фоном
Для песни той, в которой каждый звук
Принадлежал лишь ей. Чей это дух
Возговорил, мы спрашивали хором,
Внимая, как пророчествует дух.

Будь это только голос многих вод,
И туч, и гулкой скважины ветров,
И островов коралловых, стеной
Прибоя огражденных, — это был бы
Лишь монотонный бессловесный шум
Иль судорожный вздох — далекий отзвук
Далеких бездн; но это был не просто
Поющий голос, женский иль мужской,
На фоне неосмысленного рева
Стихий и театральной перспективы
Волн, уходящих вдаль, и туч гористых:
Нет, этот голос проводил черту
Меж небом и водой, он вымерял
Земного одиночества предел,
Он был единственным творцом всего,
Что было в мире. Даже океан
Чем бы он ни был, обретал себя
В звучащей песне. И смотря ей вслед,
Шагающей вдоль берега вдали,
Мы знали, что иного мира нет,
Чем тот, что в этот час она творит.

Рамон Фернандес, почему, ответь,
Когда замолкло пенье и назад
Мы повернули к пристани, огни
Рыбацких лодок в сумраке ночном,

Качаясь на зыбучих якорях,
Преобразили ночь, разбив залив
На зоны блеска и дорожки тьмы,
И глубже стала тьма, светлее свет.

О этот зуд гармонии, Рамон!
Блаженный зуд выстраивать в слова
Язык соленых звезд и тусклых волн —
И нашим смутным бедам придавать
Хоть призрачный, но звучный лад и строй.

Прилично одетый мужчина с бородой

А за последним «нет» приходит «да»,
И мир висит на этом волоске,
«Нет» — это ночь, «да» — это ясный день,
Пускай отвергнутое соскользнет
За водопад заката, — но одно
Останется надежное — пускай
Ничтожное, как усики сверчка, —
Случайное, как фраза, целый день
Твердимая в уме и так и сяк,
Последнее — то, что важней всего, —
Останется — и ты не одинок,
Мир в сердце и зеленая листва,
А только и всего, что горстка слов,
Сама себе поверившая речь,
Сквозь сон у изголовья странный звук,
Как бы жужжащий крылышками эльф,
Всю ночь над спящим домом, в тишине —
Жужжащий разливающийся свет…

И ненасытный, недовольный ум.

Бог благ. Как прекрасна ночь

Оглянись, луна — оглянись, улетая прочь!
Погляди на эту голову и на цитру
Внизу.

Оглянись, летунья смуглая, оглянись
На книгу и туфли, на увядшую розу
Земли.

Прошлой ночью ты тоже прилетала сюда,
Подлетала близко, чтобы все рассмотреть.
Вот опять —

Эта голова говорит, она читает слова,
Она ищет причин, она ищет возвышенных
Рандеву.

Она тренькает что-то на ржавых струнах своих,
Выжимая из кочерыжки лета благовоннейший
Эликсир.

С твоих огненных крыл слетает древняя песнь,
Песнь огромности и беспредельности пронизывает
Прохладную ночь.

Спокойно было в доме, тихо в мире

Спокойно было в доме, тихо в мире.
Читатель обратился в книгу. Ночь

Была одушевленной жизнью книги.
Спокойно было в доме, тихо в мире.

Слова звучали словно не из книги,
А из самой ожившей тишины,

Пока читатель вслушивался в них,
С усердьем наклоняясь над страницей.

Ночь летняя была оправой правды.
Дом замер, чтобы мысли не нарушить.

Стоявшая над домом тишина,
Как страж, хранила цельность этой мысли.

И правды не было другой — лишь эта
Мир обнимающая тишина,

Ночь летняя, и книга, и читатель,
Склоняющийся за полночь над книгой.

Сова в саркофаге

I

Три тени скользят меж мертвых: высокий сон,
Своей высокостью утешающий их, высокий мир,
На чьих плечах покоятся небеса, —

Два брата, — и третья тень, что во тьме
Прощается шепотом, обращаясь к тем,
Которые не могут сами сказать «прощай».

Три эти тени зримы пытливым очам,
Которые не могут закрыться и в темноте.
Этот шепот слышен ушам, потому что слух

Повторяет безмолвно звуки прощальных фраз.
Эти тени — не символы непроницаемых тайн
И не косные глыбы мрака. Они скользят

В той прозрачной ночи, которой не нужен свет,
В той стихии, что тяжести времени лишена
И весь мир собой обнимает, как мысль — мечту.

Этот сон не только брат, но также отец,
Этот мир иначе еще называют покой;
А та, что во тьме меж сном и небытием

Как птица ночная, вскрикивает: храни,
Храни ту память, что я оставляю тебе,
Храни и прощай, — есть великая матерь земли,

Матерь живущих и матерь мертвых. Темна
Дума об этой троице темных теней,
Ибо они, как желанья смертных, темны.

II

И день пришел — тот день, когда человек,
Живущий средь мнимых, мысленных величин,
Внезапно узрел их в серенькой дымке дня

Ярчайшим чудом, которое есть и грядет, —
Задумывая исход из шаткости дней
В незыблемое и вечное, что грядет,

В то даже не время, а место, или, скорей,
Подобье места, столь сходного с нашей землей,
Что это сходство в нем разбередило струну

Какой-то узывной, нестерпимой тоски:
Какого-то сретения в ярко-желтых лучах —
Ожившей памяти свет в ослепших очах.

III

И он увидел на высотах сна
Клубящиеся складки белизны,
Как груды пышных взвихренных одежд

Иль гряды гор, плывущие сквозь дым
Ночей и дней, пронизанные вкось
(И там всего сильней, где волны их

Сходя на нет, сливались в ровный фон)
Сиреневым свечением глубин,
Что обнимало эту массу тел

И, обнимая, придавало смысл
Морщинам, складкам их и завиткам,
Подобным следу ветра на воде,

Когда промчится ветер. Этот сон
Был белизною высшего ума,
Сияньем, раскаляющим сильней,

Чем солнце, окольцованный зрачок…
Он глубоко вдохнул и ощутил
Покой родного, сбывшегося сна.

IV

Как всадник на арабском жеребце,
Резной и цельный, как кленовый лист,
В мерцающих доспехах мишуры,

Мир-утешитель перед ним стоял,
Горя и не сгорая в пламенах
Брильянтовых блуждающих огней.

И это был Мир-В-Смерти, это был
Брат сна, нечеловеческий покой,
С девизом Абсолюта на груди,

С каменьем колдовским на раменах,
Один из чистых духов пустоты,
В мерцающем сияние дивных риз:

Веками вышивала их мечта,
Их нити золотые, их стежки,
Сомнений вечно вьющийся узор,

И алфавит цветочный — чтобы гадать,
Какая в судный час нас ждет судьба,
И мотылек — о счастье вспоминать.

Украшен кровью наших смертных грез —
Предсмертных грез — и зеленью надежд,
И завязями гибельных геройств,

Мир перед ним стоял, как монумент
Конца — несокрушимый, роковой,
Который жизнь воздвигла, чтобы нас

Хранить в стране циклопов под землей,
Как спящего хранит свеча, как страж
Хранит покой и славу короля.

V

Но та, что говорит во тьме «прощай»,
Прощаясь сама с собой и уже не льстясь
На титулы розы и символы божества,

Стояла пред ним почти незрима во тьме,
По-прежнему вожделенна тем, что она
Могла или обещала людям открыть, —

Так бег открывает бегущему горизонт,
И так поворот дороги нам говорит
О том, что было и чего больше нет.

Не видом она манила, а тем, что внутри
Таила — таинственным знаньем своим,
На что ее облик только мог намекать

Печалью, светившейся в глубине ее глаз,
И отблеском тайны, что брезжила в ней
На рубеже беспамятства и темноты.

О выдох последний, о долгожданный рывок
За грань, последнее разрешенье и стыд
Блаженный — слова ее тихие и тишина.

VI

Это — одетая в миф современная смерть,
Чудища гробовые в смягченных тонах,
Страшные и жалостные чудеса —

Те, что копились жизнью из рода в род,
Образы смерти, очищенные в веках
И нам завещанные памятью родовой,

Чада желанья и воли, она же вольна
Выбрать и смерть, они — порожденья ума,
Буйного, как заросший, запущенный сад.

Это — ребенок, который поет, чтоб уснуть,
Ум, окруженный драконами собственных грез,
Среди которых жить ему и умирать.

Святой Иоанн и Поясница

Поясница
Ужаснейшая в мире сила — разум,
Поскольку он воюет сам с собой,
Как правило; а мы зависим, отче,
От милости его.
Святой Иоанн
Мир — не мираж.
Он — сущее.
Поясница
Что ж сущее? — Игрушка!
Святой Иоанн
Нет, не игрушка. Ахнуть не успеешь,
Как ты уже пронизан им насквозь —
Куда там разуму! Так море вдруг
Меняет цвет. Но сущее — не отблеск
Зеленых волн. Трагичней говоря,
Оно, как будто бы еще не осень,
И вдруг — свист ветра, и листва вразмет …
Хотя, пожалуй, сущее — не это.
Оно — не пагуба, не даже незнакомка,
Которая глядит на вас глазами
Темнее бездн. Я говорю не для
Бряцанья лирного. Я утверждаю,
Что все сравнения тут не годятся:
Ни ангелы, ни ангельские трубы —
Тирли-руру, ни струны — трям-пам-пам;
Они не расколдовывают пропасть,
Что отделяет наше представленье
От сущности. Сей маленький пробел
И есть дупло невидимого древа,
Что в некий ныне подзабытый год
Без лета и зимы, вмещало Змия
Извилистого, до сих пор живого
В двусмысленных напевах наших лир.
Придет пора — сольются яд и мудрость,
И захромает ветхий голубок,
И тяжко будет то, что мы узнаем
В тот день.
Поясница
Возможно. Очень может быть.
Как сущее понять? Оно капризно
И вечно дергается, как от боли.

Голая суть

Листва облетела, и голая суть
Вещей обнажилась. Как будто вагон
Воображенья заехал в тупик,
И кончился удивленья запас.

Нет имени, чтобы назвать эту грусть.
Высокий дворец превратился в амбар.
Прощайте, закрученные, как тюрбан,
Прогулки по лестницам и этажам.

Разбитые стекла оранжерей
И покосившийся дымоход.
Опять провалился грандиозный проект,
Опять повторился грандиозный провал.

Труднейшее, может быть, вообразить
Отсутствие воображения — пруд,
Застывший и тусклый, как око слепца,
Лохань грязно-серой воды, где гниют

Кувшинки, и с берега крыса глядит
На мусор, облепленный мокрою тиной —
И смириться, как смиряется ученик
С диктантом, если диктует необходимость.

Нечто о лунном свете

Луна — задумчивая, как поэт,
Вращающий в сознании своем
Единственный и разноликий мир,
Сияла над реальностью вещей.

Как будто миру был потребен глаз,
Как будто средь неведомых причин
И целей бытия была одна,
Правдоподобней всех, — открыть себя.

Не этого ль хотелось и луне?
Свет лунный обнажал в предметах суть,
То есть, реальность; например, в горе —
Не миф горы, а контур и объем;

В фигуре темной, ждущей на тропе,—
То ли разбойник, то ли ухажер —
Не домысел, а только силуэт,
Оглядку неуверенную, страх

Ночных пространств и голых ярких звезд,
Сатурновых пугающих огней.
И вот внутри громадной этой тьмы,
Происходил какой-то мощный сдвиг,

И, вопреки реальности вещей,
Как облако в зеркальной глубине,
Сознанье ночи изменяло цвет,
И возникал в ночи какой-то звук,

Тревожный и не нужный бытию,
Единственно стремящемуся — быть
Увиденным. Абсурдная мечта;
Но уж, по крайней мере, это — цель…

Тень женщины

Здесь, в темноте, брожу я без мантильи
Рогатой полночью, как невидимка.
Сова дозорным кличем отвращает

Меня от встреч с лихими существами,
Владеющими пятирицей чувств.
Утратив очи, я приобрела

Метафизическую слепоту,
Пред ней же зренье — ложь. Привет вам, сестры,
Подруги сердца, партизанки чувства:

Не так же ли, как вы, сегодня ночью
Я вышла на свидание с любимым —
Единственным — в кромешной тьме земной?

О сущем и вещем

Пальма на самом краю сознанья,
Там, где кончается мысль, возносит
В воздух — свои узоры из бронзы.

Птица с золотым опереньем
Поет на пальме песню без смысла
Песню без смысла и без выраженья.

Чтобы мы знали: не от рассудка
Зависит счастье или несчастье.
Птица поет. Перья сияют.

Пальма стоит на краю пространства.
Ветер в листве еле струится.
Птицыны перья, вспылав, плавно гаснут.