Пушкин как озерный поэт
Я возмужал среди печальных бурь,
И дней моих поток, так долго мутный,
Теперь застыл дремотою минутной
И отразил небесную лазурь.А. Пушкин, 1828(?)
Тема «Пушкин и английская поэзия» ассоциируется у читателя, в первую очередь, с именами Байрона и Шекспира1. При этом в первую очередь вспоминают его южные поэмы и трагедию «Борис Годунов», написанную в Михайловском. Но ведь Пушкин изучил английский язык уже после Михайловского и его увлечение английской литературой, как можно судить хотя бы по приобретаемым книгам, только возрастало в последние годы его жизни. Большое значение для Пушкина имел ныне полузабытый на родине Барри Корнуолл и так называемые «озерные поэты» — Вордсворт, Кольридж, Саути. к сожалению, советское литературоведение относило их к разряду «реакционных романтиков», и потому после первопроходческих работ Н. Яковлева2 тема «Пушкин и озерные поэты» в течение многих десятилетий оставалась почти «заповедной». Сопоставлять Пушкина с реакционерами было немного рискованно3.
По сути же, такое сопоставление вполне естественно. Творчество Пушкина антиномично: революционность в нем уживается с реакционностью, скитальчество с домоседством, Байрон с Вордсвортом и так далее. При желании, Пушкина вполне можно назвать русским озерным поэтом. Тематических параллелей найдется немало, кстати придутся и переводы, аллюзии из Саути, Вордсворта, Кольриджа… Можно рассмотреть пушкинскую «озерность» и в более широком, метафорическом плане. Не то чтобы мы намеревались выжимать досуха губку сравнений — скажем, поминать Ланселота Озерного или утверждать, что Пушкин получил свою лиру от некоей Руки, поднявшейся над поверхностью вод (была ли это рука Державина?), — но некоторые общие соображения все же приходят в голову.
Из четырех стихий природы — земли, воды, огня и воздуха — вода играет самую важную роль в пушкинской поэзии. Лирика Пушкина переполнена жидкими веществами — реками, ручьями, потоками, морями, океанами, вином, слезами и т. п. Пушкин, безусловно, самый влажный из русских поэтов. Вода дает ему код для обозначения всех первых и последних вещей мира:
В степи мирской, печальной и безбрежной,
Таинственно пробились три ключа:
Ключ юности, ключ быстрый и мятежный,
Кипит, бежит, сверкая и журча.
Кастальский ключ волною вдохновенья
В степи мирской изгнанников поит.
Последний ключ — холодный ключ забвенья,
Он слаще всех жар сердца утолит.
Язык этот гибок и полон нюансов. Ключ юности, например, может быть замкнут («запечатлен»):
Вертоград моей сестры,
Вертоград уединенный,
Чистый ключ у ней с горы
Не бежит запечатленный.
Источник вдохновения тоже может быть запечатлен. Тогда он ищет выхода:
Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем…
Ключ забвения, с другой стороны, лишь ответвление великих рек, текущих в преисподней:
Плещут волны Флегетона,
Своды Тартара дрожат…
У Пушкина все описывается на языке влаги — юность, смерть, вдохновение («Три ключа»), свобода («К морю»), превратности судьбы («Арион»), печаль любви («Бахчисарайский фонтан»), катастрофичность истории («Бронзовый всадник»), бессмертие искусства («Статуя в Царском Селе») и многое, многое другое.
В зависимости от состояния души поэта вода может принимать мятежные или спокойные, мирные формы. Байрон, по словам самого Пушкина, поэт моря («Он был, о Море, твой певец»), а Вордсворт, по определению, поэт озерный. Пушкин же каким-то загадочным образом ухитряется быть и тем и другим — как во второй главе «Евгения Онегина», когда он в пятидесятой строфе воспевает море, а в пятьдесят пятой — озеро, причем в одних и тех же выражениях:
Придет ли час моей свободы?
Пора, пора! — взываю к ней;
Брожу над морем, жду погоды,
Маню ветрила кораблей.
Под ризой бурь, с волнами споря,
По вольному распутью моря
Когда ж начну я вольный бег?ЕО, 2, L
Я был рожден для жизни мирной,
Для деревенской тишины:
В глуши звучнее голос лирный,
Живее творческие сны.
Досугам посвятясь невинным,
Брожу над озером пустынным,
И far niente мой закон.EO, 2, LV
Так работает пушкинская диалектика. Он бродит над морем и мечтает о бурях и воле, бродит над озером и мечтает о праздности и покое. В чем же мудрость?
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С годами вытерпеть умел.EO, 8, X
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Стакана полного вина,
Кто не дочел ее романа…EO, 8, LI
Но ведь это противоположные вещи! А Пушкин говорит о них так похоже, что вдумчивый читатель может остаться в недоумении: кто же более блажен? Тот, кто сумел вытерпеть холод жизни и пройти всю скучную дорогу до конца, или тот, кто решился сказать «прощай» жизни, не дочитав ее романа? Вопрос бессмыслен. Для Пушкина шторм и штиль, мятежность и смирение — два ключа, мажорный и минорный, равно необходимые для поэта.
Вода — эталон гибкости, материал, идеально принимающий любую форму, в которую она изливается. Пушкин принадлежит этой гибкой стихии.
Курьезное подтверждение этой идеи мы находим в подсознании Владимира Соловьева. Именно в подсознании: что еще могло подтолкнуть его начать и закончить свою статью о Пушкине длинными пассажами, посвященными воде?
До конца XVII века все люди, даже ученые, имели неверное представление о воде — ее считали простым телом, однородным элементом или стихией, пока знаменитый Лавуазье не разложил ее состава на два элементарные газа: кислород и водород4.
Такой зачин тем более удивителен, что основная мысль статьи не имеет никакого отношения к влаге: Соловьев считает, что судьба поэта фактически завершилась решением стреляться с Дантесом: если бы даже Пушкин убил своего противника, ничего великого он бы уже не написал. Тем более странно, что под занавес статьи мысль Соловьева вновь неудержимо дрейфует в направлении аш-два-о:
Природа судьбы вообще и, следовательно, судьба всякого человеческого существа не объясняется вполне тем, что мы видим в судьбе такого особенного человека, как Пушкин: нельзя химический анализ Нарзана принимать всецело за анализ всякой воды. <…> Но все-таки мы наверно найдем и в реке, и в Нарзане, и во всякой другой воде основные вещества — водород и кислород — без них никакой воды не бывает5.
Сравнение Соловьева относится не к самому Пушкину, но к идее судьбы как таковой: «Судьба вообще не есть простая стихия…» Но не оттого ли образ воды приходит Соловьеву на ум, что он подсознательно ассоциирует Пушкина с волнами и потоками? Во всяком случае, мы можем позаимствовать у Соловьева идею разложения воды на два элемента, водород и кислород: пусть первая, летучая часть соответствует воображению и волнению, а вторая (кислород) — здравому смыслу и критической способности. Тогда оба элемента вместе составят гибкую и изменчивую душу пушкинской поэзии.
Пушкин, Протей
Гибким своим языком и волшебством своих песнопений! —
назвал его Гнедич («На прочтение „Сказки о царе Салтане“»). Пушкинская гибкость, даже уклончивость, не представляет никакой проблемы для читателя. Как пишет В. Соловьев: «Чтобы умываться, или поить животных, или вертеть мельничные колеса, или даже двигать паровоз, нужна только сама вода, а не знание ее состава и формулы». Критик — другое дело. Как некогда Телемак, приходит критик со своими вопросами к влажным границам поэтовых владений, и, как Протей, Пушкин меняет облики и ускользает от окончательной интерпретации.
Но у всякого процесса (а жизнь поэта, увы, тоже процесс) есть свой градиент и уклон. Тут наше сравнение начинает хромать. Ведь соотношение кислорода и водорода в воде никогда не меняется, а душа поэта со временем может терять часть своей летучести и бурности, приобретая все больше и больше озерного равновесия и покоя. Это и есть дрейф от Байрона к Вордсворту.
- Литература на эти темы обширна. См., например: Жирмунский В. М. Байрон и Пушкин. Л., 1924. Переизд.: Л., 1978; Левин Ю. M. Шекспир и русская литература XIX века. Л., 1988. [↩]
- Яковлев Н. Последний литературный собеседник Пушкина // Пушкин и его современники. Вып. XXVIII. Петроград, 1917. С. 5–28. Яковлев Н. Из разысканий о литературных источниках в творчестве Пушкина // Пушкин в мировой литературе. Л., 1926. С. 113–159. [↩]
- В. Жирмунский в своей книге 1937 года писал: «Сближение Пушкина с английскими романтиками, кроме Байрона и Вальтер Скотта, не имело принципиального значения». Не исключено, что это утверждение было отчасти продиктовано «методологическими соображениями», то есть самоцензурой (на это есть намек в предисловии). [↩]
- Соловьев В. С. Судьба Пушкина // Пушкин в русской философской критике. М., 1990. C. 15. [↩]
- Там же. С. 41. [↩]